ноги и помочилось, но неаккуратно. Одно только — что над ведром. Потом что-то подтащило по ногам, что- то опустило, подошло к печке, подвинуло другой венский стул и село рядом с мужчиной, который как бы задремал. Из того, как существо пользовалось ведром, стало ясно, что оно женщина. Развернув какую-то тряпку, она что-то разглядела в ней, взяла это что-то в пальцы и поела.
— Там пусто! — сказал мужчина косноязычно и глухо.
Где именно было пусто, не совсем ясно — кроме пустой оловянной миски пустела уже и топка, а он ничего подкладывать не стал, хотя возле печки лежала ледяная груда коры.
Женщина не ответила. Да она как бы и не слыхала. Потом перестала жевать. Потом опять пожевала, хотя в рот ничего не укладывала. Так они и сидели, ни с того ни с сего принимаясь жевать. Раз только мужчина встал толкнуть заслонку, косо въехавшую в щель на глиняном боку печной кладки.
В сенях — для простоты назовем так сарайный навес за калиткой — что-то грохнуло. Однако сидевшие не шевельнулись. Это саданул в калитку подросток. Сперва он прошел мимо оконца, склонился и различил у печки две сидящие фигуры. Поскольку миновать оконце всегда бывало неприятно и не хотелось дотрагиваться до стылой калитки, он поступил как обычно — пнул ее что было сил калошной подошвой (подросток вышел в калошах на босу ногу), обозначив пинком непричастность к бытию, рядом с которым вынужденно оказался. Войдя в калитку, подросток шагнул к клетке, отпер дверцу и сунул внутрь что-то из-за пазухи. Потом стал трогать теплых кроликов, битком сидевших на соломе. Другой рукой подросток расстегнул штаны и, пока трогал кроликов, справил под клетку нужду. Потом застегнулся, запер, отдирая от железа пристывавшие мокрые пальцы, на холодный висячий замок дверку и выбежал, грохнув калиткой.
Между прочим, мальчик и подросток — персонажи разные. Оговорим это.
Внутри сарая на надутом за ночь сквозь калитку снегу остались калошные следы.
Так как забирал мороз и задувал ветер, подросток, не задерживаясь, побежал домой в бывшую дачу.
— Живы? — спросили его дома.
— Чего им делается! — ответил он.
О ком шла речь, неясно. О тех, кто сидел на венских стульях или о кроликах.
К вечеру ветер стих, но установился холод. В сумерки подросток появился снова и снова заглянул в окошко. Сперва ничего было не различить. Потом завиднелось, что фигуры всё еще сидят на стульях, но не у печки, а посреди комнаты — спинами к окошку. Подросток, пока глядел, замерз, к тому же ему еще и холодило руки: одну — мокрая каша в газете, другую — четыре гнилых морковки. Он снова саданул ногой в калитку, кашу вывалил в миску, а морковки сунул в неразличимую клетку, где кролики даже и не белелись. Сунул он кроличий корм в щель крыши ящика и побежал обратно, но не домой, а к черной дыре, бывшей слева от обитаемого сарая, и опустился над ней на корточки. Затем утерся мокрой, оставшейся от каши газетой, и сбежал с выгребного места, погано черневшего даже в совершенных теперь потемках. Будка — два месяца назад стоявшая над ямой, — как будки всех дворов, как заборы и помоечные ящики, была уворована на топливо, и каждый устраивался как мог.
Сбегая с возвышения, подросток потерял на ходу калошину, коснулся ступней железного, как замок на клетке, снега, выругался по-черному и вбежал в теплый дом.
— Живы?
— Чего им! Сидят.
О ком шла речь, опять неясно. О тех, кто на венских стульях или о кроликах в клетке.
Сидевшие утром на стульях у печки, к вечеру переместились сидеть на них в середку жилья, сделав так потому, что дуло там слабей, чем у стен. Печку они больше не топили и находились в оцепенении. Шевелиться было нельзя, чтобы новым образом не коснуться захолоделой одежи. На дворе теперь стояла стужа, и в некоторых домах принимались топить по второму разу, хотя в некоторых затапливали в первый. Зависело от жилья. Дымы, различимые во мраке, стояли сейчас столбами. Особенно белел дым над жилищем, где обитала кошка.
Тамошняя хозяйка весь день ухитрялась создавать скромное тепло варившими еду керосинками и лишь к вечеру, чтоб ночью не померзнуть, затопила. В комнате вздрагивала коптилка, в печке гудело — топежка была в разгаре — а глава семьи, пока его сын, принесший известную нам кошку, рисовал при пещерном свете лошадь, стоял, приложась животом к печному боку. Хозяйка, жена его, тоже поближе к коптилке, на разболтанной, но смазанной керосином ручной машинке «Зингер» шила маскхалат, репродуктор что-то говорил, тряслось от шитья коптилочное пламя, и у всех было приподнятое настроение из-за очередной теплолюбивой кошачьей выходки.
Брезгуя греться возле вонючих керосинок, кошка забралась днем на теплую вчерашнюю золу, и ее, спавшую клубком в топочной глубине, не заметили и заложили дровами. Когда же затрещала береста, из печной утробы послышался отходный вой. Растопку погасили, дрова вынули, упиравшуюся в ужасе кошку, подтащенную за подмышку кочергой, извлекли, а мать накричала на смеявшегося мальчика за то, что принес на ее голову еще и кошку, и пнула кошку ногой, та тихо вякнула и серая от золы пошла к своей поилке, на которую сгодился поддон мыльницы, где меж присохших кислых крошек стояло немного воды, и кошка в околопольной мгле всю ее вылакала.
Глава семьи, пожилой человек, в ту пору тоже в каком-то смысле оцепеневший, ибо по ряду причин не работал, — а когда не руководила его житьем какая-нибудь понуждающая обязанность, он принимался ходить в сарай, сидеть дома в ушанке, читать газету, задремывать над ней и греться у печки, — так вот, глава семьи, как было сказано, грелся и сейчас, прислонясь животом к беленой печке, подкрашенной в тон фанерным стенам, что не очень и разберешь, ибо пламечко коптилки было с прописную букву этого рассказа.
Стоя, греет он живот, потом повернется спиной, потом сядет у открытой топки — она отворена и добавляет к ничтожному свету фитилька свои смещения и тени. А меж тем, вылакав из мыльницыного поддона воду, поближе к открытой топке уселась и кошка, причем на тот стул, куда сядет, спихнув ее, глава семьи. Когда же он сядет, станет различим печной бок, в одном месте залоснившийся от ладоней и как бы глянцевый, а вообще-то шершавый, с крупными песчинками, с очертаниями кирпичей, слегка вспухающих на беловатом и — отчетливо — на дочерна заполированном мелу, со взбухшей жилой крепежной проволоки, бессмысленно пристроенной дураком печником для скрепления кладки. И сразу подойдет к печке мальчик, дорисовавший лошадь, и закроет заеложенное пятно, прислонясь к уже нестерпимо жаркой поверхности спиной; и так весь вечер — то отец, то мальчик, то поглядят в огонь, и жила вздуется у поглядевшего на лбу, то подложат полено, то оно затрещит, то зашипит: сырь, вскипев в тяжелой древесине, выбежит из сырого торца мутной вспененной каплей и упадет на угли, исчезая в красном жаре, а жар, где она упала, потемнеет с лица, но, до темного не дотемнев, снова запунцовеет, и только мать будет все время шить.
А когда печь протопится, но останется головня, которую дожигать нет смысла, иначе печка зачахнет, а возможно, по древней неизбывной в женщинах опаске, из-за какой мать Мелеагра не дожигала головню в очаге, дабы сын ее по пророчеству не умер, мать встанет из-за машинки, возьмет совок, долго будет выкатывать-вытаскивать из топки неуклюжую головешку, и, может быть, та покатится на пол, тогда ее станут суетливо напихивать на совок, а мать будет кричать мальчику: «Забери кошку!» — и головню вынесут и выбросят в снег рядом с последним помойным зевом, а в доме останется сильный, как на пожарище, запах дыма, и печную дверку закроют, а трубу заложат вьюшкой, но если найдется, что сварить, снедь в чугунке поставят в топку — за ночь она протомится на углях, и назавтра окажется в чугунке теплая еда с единственным на свете и незабываемым вкусом.
Вот как во всех домах греются люди. Кто начал топить, кто кончает топить, кто протопит умело — без головешки, кто — от души, не по-хозяйски; кто — дровами, кто — ворованным забором, кто — разным горючим мусором; но все будут сперва греться на долгую ночь, а потом спать и под утро бояться обнаружить из-под одеяла в выстуженной комнате хоть какой фрагментик теплолюбивых поверхностей, упрямо цепляющихся за странные циферки 36 и 6.
Все греются стоя, все жмутся к печкам, подходят к ним и отходят, и только в сарайном жилье сидят мужчина и женщина, сохраняя свои тридцать шесть и шесть — откуда они их берут? — неподвижностью. Сидят они на венских стульях посреди жуткого обиталища и в какой-то момент целодневного забытья переместятся в постели. Где эти постели, какие они — в темноте не разглядеть. Вообще из обстановки и