служившая у нас уже более 20 лет в прислугах, Мария Афанасьевна, в некоторых отношениях трудный, но на редкость верный и надежный человек.
Года три тому назад до нас дошло известие, что Маша умерла. Царствие ей Небесное, она его заслужила.
После того, как красная армия так непотребно бесчинствовала на занятой ею территории Германии, мне все живее вспоминаются наша кондровская людская, мои солдаты сибиряки и наша Маша. Очевидно, душа не хочет верить тому, что Россия в корне переродилась, и потому она все чаще призывает светлые
образы прошлого для защиты себя от страшных впечатлений настоящего.
Маше не было и 25-ти лет, когда она, только что приехавши в Москву из своей северной деревни, поступила к нам в прислуги. В ее на редкость опрятном, не по годам солидном облике – черная шубка, черный головной платок – было нечто строгое, почти что монашеское. С этим видом как-то не вязались ее безудержный заливчатый смех, которым она сразу же подкупила мать, и ее веселые, минутами даже задорные глаза: в этом смехе и в глазах чувствовалась первая в деревне затейница, плясунья и песельница.
Маша сразу же полюбилась матери и заинтересовала ее. Вскоре Маша «доверила» своей барыне, что она привезла в Москву разбитое сердце, брезгливое отвращение к мужчинам и горячую память-мечту о монастыре, под стенами которого протекло ее детство. Называть родителей иначе как барыня и барин, Маша, по тем временам, конечно, не могла, но сознательная крестьянка и бессознательная демократка, она ухитрялась произносить эти обращения с тем чувством своего человеческого достоинства, с которым несла свою трудную работу по дому. В этом ее самочувствии не было никакой революционной неприязни к господам, скорее в нем было нечто от раскольничьего достоинства и казацкой вольницы, хотя ни к расколу, ни к казачеству, Маша, по своему происхождению, никакого касательства не имела. В годы большевистской революции Маша жила у нас уже не прислугой, а как бы сотрудницей по дому.
О своей любви к пению Маша часто и словоохотливо вспоминала, но с переездом в Москву петь перестала. Монахиня в миру, она, штопая по вечерам чулки в кухне, иногда вполголоса напевала или акафист Богородице, или постом «Иже в девятый час», а на Пасху «Христос Воскресе».
Желая доставить ей удовольствие, мама взяла ее как-то на духовный концерт Синодального хора. Концерт произвел на Машу громадное впечатление. Она вернулась восторженная, умиленная и бесконечно благодарная своей барыне.
Пораженная и увлеченная Машиной восприимчивостью, мама, которая сама страстно любила музыку, решила серьезно заняться Машиным музыкальным образованием. Она сшила ей простое, но изящное черное платье и стала брать ее на симфонические концерты и в оперу. Опера, вопреки маминому ожиданию, не произвела на Машу большого впечатления: «уж очень много целуются и непонятно поют». Но к симфоническим концертам она пристрастилась, хотя переживала их далеко не с той глубиной и непосредственностью, как духовное пение.
Отрекшись от личного счастья и семейной жизни, для которой только и была создана, Маша сохранила в своей горячей душе неутомимую жажду любви и заботы. Был у нее племянник – тихий, хворый паренек, для которого она во многом себе отказывала, упорно копила деньги и которому к праздникам покупала ценные подарки. Но он жил не в Москве, а в деревне и потому всецело заполнить ее сердце не мог. Ее деятельная любовь требовала постоянной заботы о любимом существе, его постоянного присутствия, возможности ежеминутно взглянуть на него, дотронуться до него. В качестве такого существа насмешливая судьба и подбросила Маше вскоре после маминого переезда из Москвы в Касимовку голодного больного котенка. Выпестовав и откормив его, превратив жалко мяукающий комочек в гладкого дымчато-рыжеватого кота, похожего на богатого купца в енотовой шубе, Маша так привязалась к нему, что Барсик стал не только неограниченным повелителем ее сердца, но и полным хозяином нашей кухни: чтобы ладить с Машей,
нельзя было не только согнать Барсика с кухонного стола, на котором он любил сидеть и смотреть, как Маша готовит, но даже и сказать о нем какое-либо недоброжелательное слово. Барсику прощалось все: не только неопрятные следы на полу, не только постоянное воровство мяса и масла из чулана, но даже и весенние похождения по соседским дворам и крышам.
Иной раз Маша за полночь ждала своего Барсика, чтобы накормить и уложить спать утомленного похождениями дон-жуана. Не дай Бог было на следующее утро преждевременно потревожить сладко спящего в своей корзине у печки лежебоку. «Не троньте его, – со страхом и почтением в голосе говаривала в таких случаях Маша, – он поздно вернулся и очень утомился, пускай как следует отдохнет».
После отъезда в 1926 году мамы и младшей сестры в Германию, Маша еще некоторое время ревниво охраняла добро своей барыни от неряшества и нечестности въехавших в дачу жильцов, но после того, как выяснилось, что мама не вернется, сняла поблизости сарай, в котором отгородила себе коморку, купила на скопленные деньги корову Дуняшу и занялась продажей молока по знакомым дачникам.
Поначалу были трудности: доносы соседей, придирки совета, но понемногу все уладилось. И вот тут-то на Машину голову чуть было не обрушилось непоправимое несчастье: заболела, очевидно перекормленная прелым клевером, Дуняша. По совету нашего бывшего дворника Михайлы, Маша бросилась в Люберцы к ветеринару. Ветеринар за глаза прописал глауберову соль и сказал, что хорошо бы было промыть желудок, но он этого сделать не может, так как у него нет резиновой кишки.
Не достав ни в Люберецкой, ни в Малаховской аптеках глауберовой соли, Маша в отчаянии опять побежала к Михайле, где застала каких-то двух комсомоль
цев. Те, выслушав ее рассказ, обещали, не то и впрямь желая помочь ей, не то издеваясь над потерявшей голову женщиной, сейчас же придти со старой велосипедной шиной и насосом и промыть корове кишки.
Обнадеженная Маша понеслась домой и принялась, в ожидании комсомольцев, растирать раздутое брюхо тяжело дышащей коровы соломенными жгутами.
Комсомольцы, конечно, не пришли. Тогда Маша решила прибегнуть к последнему испытанному средству – отслужить заздравный молебен. Поначалу это ей показалось естественно и просто. Но когда она начала медленно выводить на записке привычные слова «за здравие рабы Божией», она вдруг усумнилась, является ли Дуняша рабою Божией, или нет. Мелькнувшую мысль утаить от священника, что рабою Божией является корова Дуняша, честная Маша, конечно, отвергла. Бросив писать, она побежала к отцу Григорию просить разъяснения и совета. Выслушав Машу, отец Григорий сказал ей, что служить молебен за здравие рабы Божией коровы Дуняши, конечно, невозможно, но что он с радостью помолится вместе с нею о том, чтобы Господь Бог услышал молитву рабы своей Марии, не лишил бы ее насущного хлеба, сохранил бы ей любимую скотину.
Кончив молитву, отец Григорий дал Маше святой воды, велел спрыснуть Дуняшу и не сомневаться, что молитва будет услышана.
На другой день Дуняше стало легче, живот спал, она подняла голову и принялась за сено.
Эту трогательную историю мы узнали в 33-м году из письма старшей сестры, которая очень любила Машу и часто навещала ее в осиротевшей Касимовке. К письму сестры была приложена написанная детским Машиным почерком записочка с обильными традиционными поклонами и кратким сообщением о своей жиз
ни. Мама дважды вслух прочла мне записочку: в третий раз внимательно прочла ее про себя, а затем, тщательно сложив, заботливо убрала в правый ящик письменного стола, где у нее хранились самые ей дорогие письма и фотографии.
Такова была наша Маша, в компании с которой мама решила открыть пансион.
Приступая к новому делу, мама боялась не справиться с ним; боялась, что самолюбивая Маша не согласится готовить на «экономических» началах и что у нее самой не хватит необходимой для успешного ведения дела практической сноровки. Все эти опасения оказались неосновательными. Маминому тонкому пониманию людей и большой Машиной работоспособности удалось быстро создать солидное и доходное дело. Кормила мама своих пансионеров не очень обильно ( у нее всегда было отвращение к обжорам), но, благодаря машиному искусству, очень вкусно. Мы в Ивановке ели во всяком случае несравненно хуже.
В 1926?м году, спустя четыре года после моей высылки, маме, после долгих хлопот, удалось получить разрешение на выезд заграницу. Ждали мы ее к себе в Дрезден в большом волнении, в очень сложных и противоречивых чувствах. Старшая сестра сообщала из Москвы, что дальнейшее пребывание матери в разлуке со мной грозит тяжелыми нервными последствиями. Сама же мама в своих, изумительных по