писал Шаламов[1196].

«Всего три недели спустя большинство лагерников были сломленными людьми, которых интересовала только еда. Они вели себя как животные, ни к кому не питали теплых чувств, всех подозревали, во вчерашнем друге видели соперника в борьбе за выживание», —

писал Эдуард Бука[1197].

Участница дореволюционного социалистического движения Екатерина Олицкая пришла в ужас от аморальности лагерной жизни: если в тюрьме арестанты часто помогали друг другу, сильные поддерживали слабых, то в советском лагере каждая заключенная «жила сама по себе», стараясь за счет других хоть немного возвыситься в лагерной иерархии[1198]. Галина Усакова так говорила мне о переменах, которые сама в себе почувствовала:

«Я была благополучной девочкой и достаточно воспитанной, из интеллигентной семьи. Но там с этими качествами не выживешь, там нужно было самоутверждаться обязательно. Если ты там где-то в чем- то уступил, проявил слабость, ты не выживешь… Научившись приспосабливаться, ты же учишься и лжи, и лицемерию, это в разных формах проявляется».

Герлинг-Грудзинский идет дальше и описывает, как прибывший в лагерь заключенный постепенно приучается «жить без сострадания»:

«Сначала он будет делиться последним куском хлеба с зэками, дошедшими до границы голодного безумия, под руку водить с работы больных куриной слепотой, звать на помощь, когда его товарищ на лесоповале отрубит себе два пальца на руке, украдкой заносить в „мертвецкую“ помои от баланды и селедочные головки; через несколько недель он, однако, обнаружит, что делает все это не по бескорыстному движению сердца, но по эгоистическому велению разума — пытаясь спасти в первую очередь себя и только потом других. Лагерь, со своими нравами и обычаями, со своей системой поддержания зэков чуть ниже нижней границы человечности, немало поможет ему в этом. Мог ли он предполагать, что можно унизить человека до такой степени, чтобы он возбуждал не сострадание, а отвращение даже у товарищей по несчастью? Как же жалеть курослепов, когда видишь, как их каждый день подталкивают прикладами, чтобы не задерживали возвращения в зону, а в зоне сами зэки, спешащие на кухню, нетерпеливо спихивают их с узкой лагерной дорожки; как навещать „мертвецкую“, погруженную в вечерние потемки и гнилостную вонь испражнений; как делиться хлебом с голодным, который завтра встретит тебя в бараке сумасшедшим, навязчивым взглядом?… Значит, прав был следователь, говоря, что железная метла советского правосудия сметает в лагеря один мусор, а человек, действительно достойный называться человеком, сумеет доказать, что в его отношении совершена ошибка»[1199].

О подобном говорят не только те, кто прошел советские лагеря.

«Если людям, находящимся в рабстве, предлагают привилегии, — пишет Примо Леви, переживший Освенцим, — требуя взамен предательства в отношении товарищей, безусловно, найдутся такие, кто примет предложение»[1200].

Бруно Беттельхайм, также писавший о немецких лагерях, замечает, что заключенные старшего возраста нередко «перенимали эсэсовские ценности и поведение», в частности ненависть к более слабым и к тем, кто стоял ниже рангом, особенно к евреям[1201].

В советских лагерях, как и в нацистских, уголовники с большой готовностью брали на вооружение дегуманизирующую риторику начальства. Блатные называли политических фашистами и врагами народа. Особое отвращение вызывали у них доходяги из числа политических. Кароль Колонна-Чосновский, находясь в необычном положении единственного политического в сплошь уголовном лагпункте, наслушался высказываний блатарей о таких как он: «Много их слишком — вот в чем беда. Слабые, грязные, жрать жрут, а работать не могут. Чего начальство с ними цацкается?». Один из блатных, пишет Колонна-Чосновский, сказал, что встретил в пересыльном лагере человека с Запада — ученого, университетского профессора. «Вижу — сидит и жрет гнилой тресковый хвост. Жрет взаправду! Ну, он у меня получил. Спрашиваю, что это он такое делает? Он мне: есть очень хочется… Я ему так врезал, что он тут же все выблевал. Как вспомню, тошнить начинает. Я даже начальству на него показал, но старый козел на другое утро отдал концы. Поделом гаду!»[1202].

Другие зэки смотрели и учились. Варлам Шаламов пишет:

«Молодой крестьянин, попавший в заключение, видит, что в этом аду только урки живут сравнительно хорошо, с ними считаются, их побаивается всемогущее начальство. Они всегда одеты, сыты, поддерживают друг друга… Ему начинает казаться, что правда лагерной жизни у блатарей, что, только подражая им в своем поведении, он встанет на путь реального спасения своей жизни…

Интеллигент-заключенный подавлен лагерем. Все, что было дорогим, растоптано в прах, цивилизация и культура слетают с человека в самый короткий срок, исчисляемый неделями.

Аргумент спора — кулак, палка. Средство понуждения — приклад, зуботычина»[1203].

И все же не следует думать, что в лагерях нравственность не играла никакой роли, что доброта и великодушие не могли там существовать. Что любопытно, даже самые большие пессимисты из писавших о лагерях нередко противоречат себе в этом пункте. Например, Шаламов, который создал в своей прозе беспримерные картины лагерного зверства, писал:

«Я не буду добиваться должности бригадира, дающей возможность остаться в живых, ибо худшее в лагере — это навязывание своей (или чьей-то чужой) воли другому человеку, арестанту, как я»[1204].

То есть Шаламов был исключением из своего собственного правила.

Большинство мемуаристов сходятся на том, что ГУЛАГ не был черно-белым миром, где четко проведена граница между хозяевами и рабами, где единственный способ выжить — жестокость. Заключенные, «вольняшки» и охрана составляли сложную социальную систему, которая, как мы видели, находилась в постоянном движении. Заключенные перемещались вверх и вниз в лагерной иерархии. Они могли изменить свое положение, сотрудничая с властями или бросая им вызов, умно лавируя, завязывая отношения с людьми. На жизнь лагерника влияло даже простое везение или невезение: если срок у него был большой, он нередко состоял как из «хороших» полос, когда у человека была не слишком трудная работа и возможность подкормиться, так и периодов тяжелых болезней и голода, когда он становился пациентом санчасти или одним из роющихся в отбросах доходяг.

Способы выживания были, можно сказать, встроены в систему. По большей части начальство не прилагало специальных усилий к тому, чтобы губить зэков; его заботило главным образом выполнение почти нереальных планов, спускаемых из Москвы. Поэтому начальство было очень даже не прочь награждать и поощрять арестантов, полезных для производства. Заключенные, разумеется, этим пользовались. Цели у них с начальством были разные: начальству нужны были золото и лес, зэкам — жизнь; но иногда для достижения этих разных целей они находили общие средства. Конкретные стратегии выживания, о которых идет речь ниже, лучше других подходили и начальству, и заключенным.

Туфта: видимость работы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату