«…я сама себе не поверила, что, выходя на волю, плачу. О чем?.. А такое чувство, будто сердце оторвала от самого дорогого и любимого, от товарищей по несчастью. Закрылись ворота — и все кончено»[1736].

Многие просто-напросто не были готовы. Юрий Зорин, освободившись, отправился было домой в Москву, но, отъехав от Котласа две остановки, вернулся: «Что же это я еду в Москву?» После этого он шестнадцать лет проработал на Севере поблизости от тех мест, где сидел в лагере[1737]. Евгения Гинзбург пишет о женщине, которая после освобождения призналась:

«Дело в том, что я… Я не смогу жить на воле. Я… я хотела бы остаться в лагере!»[1738].

Другой заключенный писал в дневнике:

«Мне не хочется на волю… Что меня отталкивает от воли? Мне кажется, что там (так ли это — не знаю) ложь, лицемерие, бессмыслица. Там — фантастическая нереальность, а здесь реально все»[1739].

Многие не верили Хрущеву, предполагали, что ситуация вновь ухудшится, и устраивались вольнонаемными в Воркуте или Норильске. Если тебя потом все равно опять арестуют, лучше поберечь нервы и не возвращаться домой.

Но и тем, кто хотел вернуться, нередко очень трудно было это сделать. Денег и еды почти не было. Людям по освобождении выдавали путевое довольствие: 500 г хлеба, 100 г рыбы, 5 г чая и 10 г кондитерских изделий на сутки пути. Этого едва хватало, чтобы не умереть с голоду[1740]. К тому же люди часто проводили в дороге гораздо больше времени, чем ожидали, потому что купить билет на поезд или самолет было почти невозможно. Ариадна Эфрон, которой разрешили поехать из ссылки в Москву в отпуск, на вокзале в Красноярске увидела, что

«уехать нет никакой возможности, ну совсем никакой! Народу — из всех лагерей, из всех Норильсков!!»

Случайно ей помог «ангел» — женщина, у которой была бронь на два билета (второй человек не смог поехать). Иначе Эфрон пришлось бы ждать много дней[1741] .

Галина Усакова, как и многие другие, ехала домой в переполненном поезде на багажной полке[1742]. Для некоторых, однако, путешествие оказалось слишком тяжелым: нередко во время долгого пути или вскоре после приезда бывшие заключенные умирали. Измотанные годами каторжного труда, утомленные поездкой, переполненные эмоциями, они не выдерживали — гибли от инфаркта, от инсульта.

«Сколько народу погибло от этого освобождения!» —

изумлялся один заключенный[1743].

Некоторые снова попадали в тюрьму или лагерь. В отчаянии иные сознательно совершали мелкие преступления, «чтобы снова вернуться в лагерь», где по крайней мере кормили[1744]. Лагерному начальству подобные трудности порой были на руку; в Воркуте в условиях острой нехватки рабочей силы некоторым категориям освобождающихся было просто-напросто запрещено уезжать из шахтерских районов[1745].

Тем, кому все-таки удавалось вернуться в Москву, Ленинград или родную деревню, зачастую приходилось не легче. Освобождения как такового было недостаточно, чтобы вписаться в «нормальную» советскую жизнь. Без документов о реабилитации (то есть о снятии судимости) бывшие политические все еще были под подозрением.

Да, несколькими годами раньше одним дали бы внушавшие страх «волчьи билеты», которые запрещали бывшим политзаключенным жить в крупных городах или поблизости от них, других отправили бы в ссылку. Теперь «волчьих билетов» не давали, но по-прежнему трудно было получить жилье и работу, а в Москве — прописку. Вернувшись, люди обнаруживали, что квартира давно уже занята, имущество исчезло, из родственников, на которых тоже стояло клеймо, одни умерли, другие живут в бедности: пока «враги народа» отбывали срок и долгое время после их освобождения члены их семей испытывали официальную и неофициальную дискриминацию в разных формах и не могли занимать определенные должности. Местные власти по-прежнему относились к бывшим заключенным с недоверием. Получить разрешение на проживание в квартире матери стоило Томасу Сговио года мытарств[1746]. Пожилые люди не могли добиться нормальной пенсии[1747].

Эти личные трудности, наряду с сознанием попранной справедливости, заставляли многих ходатайствовать о полной реабилитации, но это, как и многое другое, не было простым делом, совершающимся по понятным правилам. Для многих такой возможности не существовало вовсе: например, МВД категорически отказывалось пересматривать дела осужденных до 1935 года[1748]. Не реабилитировали и тех, кто получил в лагере дополнительный срок за «лагерное сопротивление»[1749]. Дела большевиков высшего ранга — Бухарина, Каменева, Зиновьева — оставались табу, и те, кого осудили в рамках тех же процессов, были реабилитированы только в 80-е годы.

Для людей, которые могли претендовать на реабилитацию, процесс затягивался надолго. Заявление должны были подавать либо сами бывшие заключенные, либо их родственники, и зачастую это приходилось делать два, три или несколько раз. Даже после положительного решения власти могли пойти на попятную: Антон Антонов-Овсеенко получил документ о посмертной реабилитации его отца, но в 1963-м реабилитацию отменили[1750]. Многие бывшие зэки боялись прошениями напоминать властям о себе. Те, кого вызывали на заседание реабилитационной комиссии (обычно она работала в здании МВД или Министерства юстиции), нередко приходили одетые в несколько слоев, с запасом еды и в сопровождении утирающих слезы родных, уверенные, что опять предстоит дальняя дорога[1751].

На самом верху многие опасались, что процесс реабилитации может пойти слишком быстро и зайти слишком далеко. Хрущев позднее писал:

«Решаясь на приход оттепели и идя на нее сознательно, руководство СССР, в том числе и я, одновременно побаивались ее: как бы из-за нее не наступило половодье, которое захлестнет нас и с которым нам будет трудно справиться»[1752].

Бывший старший следователь КГБ Анатолий Спраговский вспоминал, что в 1955–1960 годы он, занимаясь пересмотром дел, ездил по Томской области, опрашивал свидетелей и посещал места, где якобы совершались преступления. Он выяснил, помимо прочего, что людей обвиняли в подготовке взрывов несуществующих заводов и мостов. Но когда Спраговский написал об этом Хрущеву и предложил упростить и ускорить реабилитацию, он ничего не добился: Москва, судя по всему, не хотела, чтобы «ошибки» сталинской эпохи выглядели массовыми, а обвинения — совершенно абсурдными, не хотела, чтобы пересмотр старых дел шел слишком уж стремительно[1753].

Партия боялась признаться и в слишком большом количестве внутрипартийных ошибок. Из более чем 70 000 заявлений о восстановлении в КПСС было удовлетворено менее половины[1754]. В результате полная социальная реабилитация с возвращением работы и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату