руководитель в газету, каждый раз публиковались не из-за уважения к нему, а просто потому, что иначе они в газету бы не попали. Стихи Виктора были заметно лучше всего того, с чем имел дело заведующий отделом культуры — умный, тонкий, интеллигентный человек, куда более образованный, чем Кулик.
Запомнилось наше совместное выступление в Богородске, на кожевенной фабрике.
Какой-то душный, полностью заполненный людьми клуб, за спиной — фанерный профиль скуластого, похожего на Чингисхана, Ленина. На эстраде — длинный лакированный стол, граненые стаканы, графин с водой. Атмосфера казенного партсобрания.
Канувшее в Лету подразделение Союза писателей — бюро пропаганды художественной литературы — организовывало встречи с народом, выписывало путевки, платило творцам небольшие деньги, а главное — создавало атмосферу настоящего общения. И не важно, что проходило это подчас в нелепых провинциальных клубах, на фоне коммунистических лозунгов. В зале сидели люди, которые приходили слушать писателей. И пускай среди выступающих были подчас такие никудышные стихослагатели, как Кулик или ваш покорный слуга, — не важно! Главное, что несли эти встречи огромный запас созидательной энергии и людям это было нужно. Они начинали понимать, что в мире есть еще что-то, кроме пыльных цехов, выхлопного газа, аванса, получки и пивного ларька с размазанными по нему соплями и харкотиной.
Виктор читал хрипло, медленно, слегка нараспев. Он так и не научился работать с микрофоном. Я хорошо помню, что он часто кашлял в это время, и постоянно замотанная белым шарфом шея была скорее атрибутом больного человека, чем поэтического имиджа.
Стихи его, кстати, плохо воспринимались на слух. Но слушающие понимали: приехал поэт, и пишет он хорошо — плохого не пошлют из Союза писателей.
Нас тогда там было пять человек: я, Виктор, астральная душа Кулика — пролетарский поэт Саша Батраков, кудрявый и очкастый стихоплет-радиофизик Боря Злотников и вечная Наташа Зайцева. Злотников с Батраковым боролись за внимание Наташи, Виктор, как всегда, был в себе, а я, как самый младший, наблюдал за ними со стороны.
Мы все сидели за этим длинным лакированным столом, с которого лак сошел возле краев, напоминая извилистые норвежские фьорды. Когда кто-нибудь выходил читать стихи к микрофону, стоящему у края эстрады, Батраков неизменно говорил:
— И зачем сюда послали этого графомана?
И только про Виктора он так сказать не мог. Он просто недовольно сморщился и произнес:
— Вот она, типичная литературщина.
В дальнейшем я часто слышал это слово от критиков и, признаюсь, до сих пор не вижу грань, которая отличает литературщину от литературы.
После майских праздников решительно, бесповоротно расцвела черемуха, и в бесхозном русском воздухе удушливо запахло синильной кислотой.
Резко похолодало, я надел старенькую осеннюю курточку, в которой ходил еще старшеклассником, и поплелся в «Лиру». В портфеле у меня лежала рукопись Виктора — третий копировочный экземпляр. Это были стихи, которые должны были обсуждаться в этот день, — Кулик практиковал такие вот персональные обсуждения.
Я был одним из официально назначенных им оппонентов — мне было оказано особое доверие ознакомиться с рукописью дома, а значит, более подробно высказать свое мнение о Витиных стихах. По законам «Лиры» оппонент должен был не только тщательно подготовиться к выступлению, но и прийти на заседание пораньше, чтобы подходящие к началу студийцы могли почитать стихи до обсуждения и уже иметь о них представление.
Виктор на обсуждение не пришел. Повел он себя не слишком деликатно и порядочно — растворился в холодном майском воздухе, даже не предупредив о своей неявке. Мобильной связи тогда еще не было, но и у Кулика, и в самом Доме культуры, у директора, и у многих студийцев были телефоны городские… Впрочем, такое поведение свойственно поэтам, и Куликов не слишком удивился. Когда прошел час от начала заседания, он предложил почитать стихи по кругу. «Лира» прошла так же, как и всегда — с нелицеприятными высказываниями и бесконечными перекурами. Во время этих перекуров в конце коридора, возле туалета, на подоконнике, под бульканье сломанных унитазов обязательно разливалась спешно купленная кем-то водка. К концу заседания Кулик становился все добрее и добрее. Кстати, среди нас не было фискалов — никто никогда не пожаловался на Кулика, а ведь он был и член Союза, и член партии. Кстати, директор Дома культуры, на территории которого располагалась «Лира», человек с желтым лицом и лихорадочно бегающими глазами, прекрасно знал о болезни стихослагателя и смотрел на нее сквозь пальцы.
Тогда я еще и не предполагал, что больше не увижу Бибикова. Впрочем, это не совсем верная фигура речи. Точнее, она несет не ту эмоциональную нагрузку, как может показаться. Дело в том, что я никогда не был его другом, даже стихи его в то время меня не слишком привлекали. Я учился на филфаке, мне было что и кого читать. И тот факт, что Виктор уехал из нашего города и поступил в Литинститут, меня нисколько не расстроил и не потряс. Ну, уехал и уехал.
Оценил я его стихи гораздо позднее, когда перебирал свои старые бумаги. И произошло это всего год назад, не больше. Тогда-то и возникла у меня мысль узнать о его судьбе поподробней, отыскать его стихи в журналах, может быть, что-то написать о нем.
Да-да, это было именно так! Мысль возникла раньше, чем чувство.
2
Мария Сергеевна Куликова, вдова писателя, приняла меня весьма учтиво. Старая, грузная, туповатая — она никак не могла понять, что мой интерес заключается не в творчестве великого Кулика. Разумеется, фамилия Бибиков ей ничего не говорила. Похоже, что Кулик вообще не говорил с женой ни о литературе, ни о своих студийцах. И правильно делал, наверное. Мария Сергеевна вообще не понимала эту сторону личности Кулика. Познакомились они много лет назад в цехе стиральных машин, поженились чуть ли не двадцатилетними — это принято в рабочей среде. Я давно заметил, что из пролетарских поэтов выживают только те, кто не теряет связи со своей средой. Жена, любовницы, братья и сестры, близкие друзья — все они у Кулика были свои, сормовские. Все литературные связи таких сочинителей всегда бывают внешними, формальными, не затрагивающими их существа. Они обычно одновременно и хотят быть интеллигентами, и презирают интеллигентов за богемность, бесхозяйственность, беспочвенность, примат книгочейства и жажду поиска вечных истин. Мария Сергеевна до семидесяти лет протрубила технологом на заводе. Проработала бы и больше, если б не выгнали. Жалкая двухкомнатная хрущевка, оклеенная выцветшими сиреневыми обоями двадцатилетней давности. На обоях — темные прямоугольнички и овалы от когда-то висящих картин и фотографий. На письменном столе — бронзовый бюстик непопулярного нынче Ленина и воткнутая в постамент старомодная ручка, тоже бронзового цвета, очень уж толстая для того, чтобы использовать ее по назначению. С книжных полок глядят томики «Всемирной литературы» в рваных по краям суперобложках и полные собрания сочинений тех, кого изучают в школе. «Школьная программа» — это устойчивое словосочетание никак не выходило у меня из головы. Я был благодарен Кулику за то, что он воспитал мой вкус и мои чувства, и до сих пор не понимаю, как он сумел это сделать.
Мария Сергеевна дала мне понять, что и она, однако, не лыком шита и понимает, что такое Михаил Куликов.
— Никакого архива у Миши не было, — сказала она мне. — Все, что он написал, напечатали в местном издательстве. Писал на обычных машинописных листках, шариковой ручкой. Потом перепечатывал сам на машинке.
— Может, какие машинописные рукописи сохранились?
— Да нет. Он сам завещал все свои бумажки сжечь, в том числе и всю переписку. Я все это сложила в большой мусорный мешок и сожгла в саду на костре за один раз. Все в один мешок убралось. Кстати, книжки его у меня есть, несколько пачек на шкафу лежит. Хотите, подарю книжечку?
— Спасибо, у меня есть, — привычно наврал я, понимая, что сохранил о Кулике такие светлые