этому больше нечего добавить.
Я не занимаюсь научными изысканиями, а только передаю то, что услышал, довольствуясь истиной этого замечания, подтверждаемой в каждой парижской уличке и переулке. Раз я шел по той, что ведет от Карузель к Пале-Роялю, и, увидев маленького мальчика в затруднительном положении на краю канавы, проведенной посредине улицы, взял его за руку и помог ему перейти. Но когда после переправы я поднял ему голову, чтобы взглянуть в лицо, то обнаружил, что мальчику лет сорок. — Ничего, — сказал я, — какой-нибудь добрый дяденька сделает то же для меня, когда мне будет девяносто.
Во мне есть кое-какие правила, побуждающие меня относиться с участием к этой бедной искалеченной части моих ближних, не наделенных ни ростом, ни силой для преуспеяния в жизни. — Я не переношу, когда на моих глазах жестоко обращаются с кем-нибудь из них; но только что я сел рядом со старым французским офицером, как с отвращением увидел, что это как раз и происходит под нашей ложей.
На краю кресел, между ними и первой боковой ложей, оставлена небольшая площадка, на которой, когда театр полон, находят себе приют люди всякого звания. Хотя вы стоите, как в партере, вы платите столько же, как за место в креслах. Одно бедное беззащитное создание, из тех, о которых я веду речь, каким-то образом оказалось втиснутым на это злополучное место, — стояла духота, и оно окружено было существами на два с половиной фута выше его. Карлика беспощадно зажали со всех сторон, но больше всего мешал ему высокий дородный немец, футов семи ростом, который торчал прямо перед ним и не давал никакой возможности увидеть сцену или актеров. Бедный карлик ловчился изо всех сил, чтобы взглянуть хоть одним глазком на то, что происходило впереди, выискивая какую-нибудь щелочку между рукой немца и его туловищем, пробуя то с одного бока, то с другого; но немец стоял стеной в самой неуступчивой позе, какую только можно вообразить, — карлик чувствовал бы себя не хуже, оказавшись на дне самого глубокого парижского колодца, откуда тянут ведро на веревке; поэтому он вежливо тронул немца за рукав и пожаловался ему на свою беду. — Немец обернулся, поглядел на карлика сверху вниз, как Голиаф на Давида, — и безжалостно стал в прежнюю позу. Как раз в это время я брал щепотку табаку из роговой табакерки моего приятеля монаxa. — О, как бы ты, со своей кротостью и учтивостью, мой милый монах! столь приученный
Мой сосед, старенький французский офицер, увидев, как я с волнением поднял глаза при этом обращении, взял на себя смелость спросить, в чем дело. — Я в трех словах рассказал ему о случившемся, прибавив, как это бесчеловечно.
Тем временем карлик дошел до крайности и в первом порыве бешенства, который обыкновенно бывает безрассудным, пригрозил немцу, что отрежет ножом его длинную косу. — Немец обернулся и с невозмутимым видом сказал карлику, пусть сделает одолжение, если только он до нее достанет.
Оскорбление, приправленное издевательством, кто бы ни был его жертвой, возмущает каждого, в ком есть чувство: я готов был выскочить из ложи, чтобы положить конец этому бесчинству. — Старенький французский офицер сделал это гораздо проще и спокойнее: перегнувшись немного через барьер, он кивнул часовому и при этом показал пальцем на непорядок — часовой сейчас же двинулся в том направлении. — Карлику не понадобилось излагать свою жалобу — дело само за себя говорило; мигом оттолкнув немца мушкетом, часовой взял бедного карлика за руку и поставил его перед немцем. — Вот это благородно! — сказал я, хлопая в ладоши. — А все-таки, — сказал старый офицер, — вы бы этого не позволили в Англии.
— В Англии, милостивый государь, — сказал я, —
Будь я в разладе с собой, старый французский офицер восстановил бы во мне душевную гармонию, — тем, что назвал мой ответ bon mot, — а так как bon mot всегда чего-нибудь стоит в Париже, он предложил мне щепотку табаку.
РОЗА
ПАРИЖ
Теперь пришла моя очередь спросить старого французского офицера: «В чем дело?» — ибо возглас «Haussez les maine, Monsieur l'Abbe!» [59], раздавшийся из десяти различных мест партера, был для меня столь же непонятен, как мое обращение к монаху было непонятно для офицера.
Он сказал мне, что возглас этот относится к какому-нибудь бедному аббату в одной из верхних лож, который, по его мнению, притаился за двумя гризетками, чтобы послушать оперу; а партер, высмотрев его, требует, чтобы во время представления он держал обе руки поднятыми кверху. — Разве можно предположить, — сказал я, — чтобы духовное лицо залезло в карман к гризетке? — Старый французский офицер улыбнулся и, пошептав мне на ухо, открыл двери тайн, о которых я не имел понятия —
— Праведный боже! — сказал я, побледнев от изумления, — возможно ли, чтобы столь тонко чувствующий народ был в то же время столь неопрятен и столь непохож на себя! — Quelle grossierete! [60] — добавил я.
Французский офицер пояснил мне, что это грубоватая насмешка над церковью; она берет начало в театре в те времена, когда Мольер поставил на сцену «Тартюфа», — но, подобно другим остаткам готических нравов, теперь выходит из употребления. — У каждого народа, — продолжал он, — есть утонченные манеры и grossieretes, в которых им поочередно принадлежит первенствующая роль, переходящая от одних к другим, — он побывал во многих странах, но среди них не было такой, где он не нашел бы некоторых тонкостей, в других как будто отсутствующих. Le Pour et le Contre se trouvent en chaque nation [61]; хорошее и худое, — сказал он, — повсюду пребывают в некотором равновесии, и только знание, что дело обстоит именно так, может освободить одну половину человечества от предубеждений, которые она питает против другой половины. — Польза путешествия в отношении savoir vivre [62] заключается в том, что оно позволяет увидеть великое множество людей и обычаев; оно учит нас взаимной терпимости; а взаимная терпимость, — заключил он с поклоном в мою сторону, — учит нас взаимной любви.
Старый французский офицер произнес это с такой прямотой и так дельно, что во мне сильно укрепилось первоначальное благоприятное впечатление от него — я вообразил, что люблю этого человека; но боюсь, я ошибся насчет предмета моих чувств — им был мой собственный образ мыслей, но только с тем различием, что я бы не мог и вполовину так хорошо его выразить.
И для всадника и для его коня одинаково неудобно, если последний идет, прядя ушами и всю дорогу вздрагивая перед предметами, которых он никогда раньше не видел. — Хотя мучения этого рода мне свойственны меньше, чем кому-нибудь, все-таки я честно признаюсь, что многие вещи действовали на меня болезненно и что в первый месяц я краснел от многих слов — которые потом находил безобидными и совершенно невинными.
Мадам де Рамбуйе после шестинедельного знакомства. со мной удостоила меня чести прокатить в своей карете за город. — Мадам де Рамбуйе приличнейшая из всех женщин, и я не думаю, чтобы мне случилось когда-нибудь встретить женщину более добродетельную и более чистую сердцем. — На обратном пути мадам де Рамбуйе попросила меня дернуть шнурок. — Я спросил, не хочет ли она чего. — Rien que pisser, — сказала мадам де Рамбуйе. —
— Не посетуй, благовоспитанный путешественник, на мадам де Рамбуйе за то, что она сошла п…..ь. — И вы, прелестные, таинственные нимфы, ступайте каждая
ПАРИЖ
Сказанное старым французским офицером о путешествиях привело мне на память совет Полония сыну на тот же предмет — совет Полония напомнил мне «Гамлета», а «Гамлет» остальные пьесы Шекспира, так что по дороге домой я остановился на набережной Конти купить все собрание сочинений этого писателя.
Книгопродавец сказал, что у его нет его и в помине. — Comment! [63] — сказал я, вынимая том из собрания, лежавшего на прилавке между нами. — Он ответил, что книги эти присланы ему только для того, чтобы их переплести, и завтра утром он должен отослать их обратно в