конкретным обидчиком. Семья, группа, деревня, долина или остров, целая нация в равной степени ответственна за вину каждого своего члена. Так в только что рассказанной истории мальчик должен был поплатиться за отца; так мистеру Уэлону, старшему помощнику с американского китобойного судна, предстояло быть убитым и съеденным за преступление перуанского работорговца. Мне вспоминается история, произошедшая на Джалуите, одном из Маршалловых островов, которую я слышал от очевидца. Двое людей пробудили вражду между джалуитскими вождями; для наказания были избраны их жены. Исполнителем казни был единственный туземец. Рано утром при большом скоплении зрителей он повел обеих в воду, держась между ними. Женщины не жаловались и не сопротивлялись; стойко сопровождали своего палача; когда зашли достаточно глубоко, наклонились по его команде; и он (положив руку на плечо каждой) держал их под водой, пока обе не утонули. Несомненно, хотя рассказчик об этом не упоминал, их семьи громко плакали на берегу.
Первый свой визит в святилище каннибалов я совершил из Хатихеу.
День был жарким и облачным. Проливные тропические дожди внезапно сменялись палящим солнечным светом. Окруженная зеленью тропинка вилась по крутому склону. Наш проводник-школьник шел чуть впереди, а отец Симеон, несший в руке портфель, называл мне породы деревьев и читал по своим записям краткий перечень их достоинств. Вскоре с тропинки стала видна вся долина Хатихеу; священник, изредка обращаясь к нашему проводнику, стал указывать границы и называть самые крупные племена, пребывавшие некогда в постоянной войне: одно жило на северо-востоке, другое — вдоль пляжа, третье — на горе позади. Отец Симеон беседовал с одним из уцелевших в войнах членов последнего; до перемирия этот человек ни разу не ел морской рыбы. Каждое племя жило на своей территории, напоминающей военный лагерь и окруженной противником. Шаг за границы грозил смертью. Если начинался голод, мужчинам приходилось собирать в лесу каштаны и мелкие плоды; даже по сей день, если родители запаздывают с еженедельными припасами, приходится прекращать занятия в школах и отправлять учеников собирать продовольствие. Но в прежние дни, когда в одном из родов случалась такая беда, все соседи активизировались, по всему лесу устраивались засады, и тот, кто выходил за растительной пищей для себя, мог стать мясом для кровников-врагов. И острой необходимости для этого не требовалось. Добрый десяток природных примет и общественных событий мог позвать этих людей на тропу войны и каннибальскую охоту. Стоило одному из вождей завершить свою татуировку или его жене готовиться к родам, двум шумным речкам изменить русло и приблизиться друг к другу, запеть определенной птице, тучам на севере образовать зловещую фигуру — и оружие тут же смазывалось, охотники толпой валили в лес устраивать братоубийственные засады. Кроме того, иногда, может быть, во время голода, жрец запирался в своем доме и лежал установленный период времени, будто мертвец. Выходя, он, раздетый и голодный, три дня бегал по территории рода, а спал один в святилище. Тут наступал черед других запираться дома, так как встреча со жрецом на его путях означала смерть. Вечером третьего дня жрец переставал бегать и возвращался под свой кров, миряне выходили из жилищ, а утром объявлялось количество жертв. Этот рассказ я слышал от священника — думаю, достаточно авторитетного, но передаю его с недоверием. Подробности столь поразительны, что, думаю, будь они правдивы, то упоминались бы чаще. В одном, кажется, не может быть сомнений: иногда для пиршества использовали кого-то из членов своего рода. Во времена нехватки пропитания все, кто — по хайлендскому выражению — не был защищен семейными связями, все рядовые члены рода имели основания опасаться за свою жизнь. Сопротивляться было тщетно, бежать бессмысленно. Они были со всех сторон окружены каннибалами; и печь была готова задымить ради них как на вражеской территории, так и дома, в долине предков.
На повороте тропинки наш проводник-школьник свернул влево, в лесной полумрак. Мы оказались на одной из древних туземных троп, идущих под высоким сводом леса и проложенных, казалось, наобум, по камням и завалам из древесных стволов, однако мальчик беспрепятственно петлял, поднимался, спускался, потому что эти тропы для туземцев так же снабжены указателями, как для нас королевское шоссе; притом в дни охоты на людей туземцы больше старались преграждать и портить дороги, чем улучшать их. В этом лесном склепе воздух был влажным, где жарким, где холодным; вверху по листьям шумно хлестал тропический дождь, но лишь изредка, словно через отверстия в прохудившейся крыше, вниз падала единственная капля, оставляя пятно на моем плаще. Вскоре впереди показался ствол громадного баньяна, стоящего будто на развалинах древней крепости; наш проводник, остановясь и вытянув перед собой руку, объявил, что мы достигли паепае-тапу.
Паепае означает настил или платформу, на каких строятся туземные дома; и даже такое паепае — паепае-хае — может быть названо паепае-тапу в миниатюре, когда оно покинуто и становится прибежищем духов; но общественное святилище, к которому я теперь подходил, было громадным. Насколько я мог видеть сквозь густой кустарник, лесная подстилка была сплошь вымощена. По склону холма тянулась трехъярусная терраса, прямо передо мной обваливающийся парапет окружал главную арену, настил ее был пробуравлен несколькими колодцами и разделен невысокими барьерами. Следов надстройки не сохранилось, и план амфитеатра трудно было окинуть взглядом. Я посещал другое святилище на Хива-оа, поменьше, но лучше сохранившееся, где легко осмотреть ряды сидений и почетные места для знатных персон и где на верхней платформе сохранилась единственная балка храма или мертвецкой, ее опоры сплошь покрыты резьбой. В прежние времена в святилище старательно наводили порядок. Ни единому дереву, кроме священного баньяна, не дозволялось расти на его территории, ни одному палому листу не дозволялось гнить на его мощеном полу. Камни были уложены ровно, и мне говорили, что их смазывали маслом. Со всех сторон располагались хижины стражей, охранявших и убиравших его. Никому больше не дозволялось приближаться к святилищу, только жрец в дни, когда бегал по селению, приходил туда спать — быть может, видеть сны о своей ужасной миссии, однако во время пиршеств род собирался там в полном составе, каждый занимал отведенное ему место. Существовали места для вождей, барабанщиков, танцоров, женщин и жрецов. Барабаны — видимо, числом до двадцати, некоторые достигали в высоту до двенадцати футов — все время слаженно грохотали. Слаженно выводили певцы свои долгие, мрачные, завывающие песни; танцоры, разодетые в замечательные пышные наряды, вместе вышагивали, подпрыгивали, раскачивались и жестикулировали — их украшенные перьями пальцы трепетали в воздухе, как бабочки. Чувство времени у всех этих океанских народов идеальное, и, насколько я понимаю, почти все звуки и движения гармонировали друг с другом. Тем более дружно, должно быть, нарастало возбуждение пирующих; тем более дикой, должно быть, показалась бы эта сцена европейцу, в резких лучах солнца и резкой тени баньяна — вид натертых шафраном, чтобы отчетливее проступали узоры татуировки, женщин, приобретших за дни сидения в домах почти европейский цвет кожи, вождей, увенчанных серебристыми плюмажами из бород стариков и в юбках из волос мертвых женщин. Тем временем все виды островной еды накладывались для женщин и простолюдинов, а для тех, кто обладал привилегией ее есть, к мертвецкой подносили корзины с человечиной. Говорят, что пиршества длились долго, люди уходили с них изнемогающими от обжорства, а вожди — отягощенные своей мерзкой едой. Существуют определенные чувства, которые мы подчеркнуто именуем человеческими, отказывая в праве называться людьми тем, кто этими чувствами не обладает. На таких празднествах — особенно там, где жертву убивали дома и люди пировали плотью товарища, с которым играли в детстве, или женщины, благосклонностью которой пользовались, — все эти чувства оскорбляются. Поэтому можно понять, если не оправдать, пыл уверенных в своей правоте капитанов прежних времен, которые, проплывая мимо каннибальских островов, палили по ним из пушек.
И однако же странное дело. Когда я стоял там, под высоким сводом леса, откуда изредка падали капли, с молодым священником в рясе по одну руку и ясноглазым маркизским школьником по другую, все это казалось мне бесконечно далеким, ушедшим в спокойную перспективу и холодный свет истории. Возможно, на меня влияло поведение священника. Он улыбался, шутил с мальчиком, потомком как тех пирующих, так и их жертв, хлопал в ладоши и прочел мне строфу одной из тех древних, зловещих песен. Казалось, прошли века с тех пор, как в последний раз пользовались этим отвратительным театром, и я смотрел на него не с большим волнением, чем испытал бы при посещении Стоунхенджа. На Хива-оа, когда я начал понимать, что это святилище все еще остается святилищем, и не совсем исчезла вероятность, что я могу услышать вопль схваченной жертвы, мое историческое отношение к нему полностью сошло на нет, и я ощутил к туземцам антипатию. Но священники здесь сохраняют свое веселое отношение: иронизируют над каннибализмом, как над эксцентричностью, скорее нелепой, чем ужасающей, пытаются, я бы сказал, пристыдить туземцев и отучить от этого занятия добродушными насмешками, как мы отваживаем ребенка от кражи сахара. В этом можно узнать трезвый и проницательный разум епископа Дордийона.