экипаж, а затем иногда помогал в домашних работах, а иногда отправлялся гулять с доктором и черпал в его беседах бездну премудрости. По вечерам его знакомили с разными науками и с древними языками. Живя в семье доктора, мальчик сохранял свое странное невозмутимое спокойствие манер и мыслей; он почти ни разу ни в чем не провинился, добросовестно исполнял все, что от него требовали, но в науках он почти не делал успехов, за исключением некоторых предметов, которые были ему по душе, и в общем оставался, несмотря ни на что, как бы чужим в этой семье, быть может, вследствие своей природной замкнутости и постоянной вдумчивости.
Доктор мог служить образцом регулярности и аккуратности: каждый день до обеда он работал над своей большой книгой «Сравнительная фармакопея, или Исторический словарь всех медикаментов», который представлял собою еще разрозненные лоскутки бумаги, скрепленные булавками. В законченном виде этот труд должен был представлять собой множество увесистых томов и совмещать в себе любопытный исторический материал и полезные практические профессиональные сведения. Но доктор имел пристрастие к литературным красотам и живописности описаний и уснащал свою научную книгу то анекдотом, то колоритной бытовой сценкой, то каким-нибудь народным суеверием или моральным наставлением, или же звонким эпитетом, и даже предпочитал все эти детали сухой научной материи. Словом, еще немножко, и он написал бы свою «Фармакопею», если бы это только было возможно, в поэтических стихах, в виде научной поэмы. Статья, озаглавленная «Мумии», была уже давно готова, но сам труд дальше буквы «А» не подвинулся. Эта статья была чрезвычайно подробная, обширная, интересно и занимательно составленная, написанная сочно и красочно, и при этом строго научно и точно, с массой интересных подробностей и указаний, словом, превосходная литературная статья, но едва ли бы практикующий врач мог почерпнуть в ней что-либо, что могло бы ему пригодиться, или чем бы он мог сколько-нибудь руководствоваться в своей повседневной практике. Женский здравый смысл жены сразу помог ей подметить этот недостаток статьи, и она с полной искренностью указала на него мужу. По мере того как труд доктора с чрезвычайной медленностью подвигался вперед к своему бесконечно далекому окончанию, доктор регулярно прочитывал вслух жене написанное, и она слушала его в полудремотном состоянии, но тем не менее как-то улавливала смысл и высказывала время от времени свои, иногда весьма дельные, замечания. Только доктор был болезненно чувствителен в своем авторском самолюбии, и всякое сколько-нибудь неодобрительное замечание задевало его за живое.
После обеда, подававшегося ровно в полдень, конечно, не сейчас, а выждав надлежащее время, чтобы процесс пищеварения мог спокойно пройти своим порядком, доктор обыкновенно отправлялся гулять, иногда один, иногда в сопровождении Жана-Мари, потому что madame предпочла бы невесть какую тяжелую работу у себя в доме даже самой маленькой прогулке.
Как уже было сказано раньше, она была женщина работящая, деятельная, постоянно озабоченная мыслью об удобствах и материальных благах своего мужа, но наряду с этим она была готова в любое время заснуть над книгой, как только хлопоты ее были окончены и все в доме сделано и в порядке. Эта ее способность засыпать в любую минуту не имела, однако, ничего неприятного, так как она никогда не храпела, цвет ее лица не изменялся во время сна, как у некоторых людей, лицо не принимало тупого или неприятного выражения, а напротив, она являлась как бы олицетворением сладостного, соблазнительного покоя, и пробуждалась она не вздрагивая и не вскакивая, как ужаленная, не зевала и не протирала глаз в каком-то бессмысленном недоумении, а спокойно раскрывала их и сразу приходила в полное сознание окружающей действительности, так что казалось, будто она даже вовсе не спала.
В сущности, в ней было очень много животного, но такое красивое и милое животное приятно иметь подле себя. Благодаря такому ее образу жизни она мало занималась и редко соприкасалась с Жаном-Мари, но тем не менее их добрые отношения, завязавшиеся в первый вечер его водворения в их доме, не ослабевали; они иногда вступали даже в разговоры, обыкновенно на хозяйственные темы, и, к великому огорчению доктора, даже выплывали вместе по воскресеньям в храм невежественного суеверия, то есть в сельскую церковь. Кроме того, дважды в месяц и он, и madame, вырядившись в праздничное платье, отправлялись вдвоем в Фонтенбло и возвращались оттуда нагруженные покупками. Короче говоря, несмотря на то, что доктор продолжал смотреть на них, как на две непримиримо враждебные или недоброжелательные друг к другу стороны, их отношения в действительности были настолько близкие, дружественные и искренние, насколько это допускала их натура.
Однако можно предположить, что в самом дальнем тайнике своей души Анастази, пожалуй, несколько презирала и жалела бедного мальчика, жившего у них в доме. Его достоинства и те качества, какими его наделила природа, не возбуждали в ней восхищения; она предпочитала франтоватых, веселых, бойких, открытых, даже несколько грубоватых мальчуганов, с шапкой набекрень, быстрых на ногу и на язык, смело смотрящих каждому прямо в глаза. Ей нравилась болтливость, живость, даже немного развращенности, и красивая развязность манер; словом, будь он вылитый портрет доктора в миниатюре, он бы ей нравился больше. А теперь она была глубоко убеждена, что Жан-Мари глуп.
— Бедный мальчик, — сказала она однажды мужу, — как это печально и как жаль, что он такой глупый!
Но она никогда больше не осмеливалась повторить этих слов, потому что доктор, услыхав их, пришел в дикое бешенство. Он положительно рассвирепел, как разъяренный буйвол, принялся осыпать ее самыми грубыми упреками, объявил, что сама она глупа, как неразумная скотина, жаловался даже на свою судьбу, сочетавшую ее с такой ослицей, и что всего больше огорчило Анастази, это то, что, стуча кулаками по столу, он угрожал перебить китайский фарфор, стоявший на столе, или задеть что-нибудь со своей невоздержанной жестикуляцией. А в результате она все же осталась при своем мнении, хотя и не высказывала его больше вслух. И когда Жан-Мари, бывало, сидел с тупым и смущенным видом над своими недоконченными уроками, недоумевающий, но отнюдь не чувствующий себя несчастным, она, воспользовавшись отсутствием доктора, прокрадывалась к мальчугану и, обняв его сзади за шею, прижималась щекой к его щеке и выражала ему нежно и ласково свое сочувствие его горю.
— Ты не тужи, — утешала она его, — посмотри на меня, ведь я тоже вовсе не умна и не учена, но мне совсем не плохо живется на свете. Поверь мне, в жизни это вовсе не так нужно!
Доктор был, конечно, на этот счет совсем другого мнения. Он никогда не уставал слушать самого себя; звук его собственного голоса, по-видимому, очень нравился ему, хотя следует сказать по справедливости, что голос у него был чрезвычайно приятный. Теперь он был, можно сказать, вполне счастлив, потому что у него был слушатель менее безучастный и не столь цинически равнодушный к его теориям, как его прекрасная Анастази. Слушатель этот внимал ему с интересом и по временам задавал ему самые любопытные вопросы, возбуждал его пыл и воодушевление самыми дельными и уместными возражениями или замечаниями. А кроме всего этого, разве он не взял на себя воспитание мальчика? Воспитание маленького философа! А относительно того, что воспитание его — самая философская из всех обязанностей человека, соглашаются все философы. И что может быть более утешительного для бедного смертного, как не возведение его прихоти, каприза или забавы на уровень высокого долга — служения государству и человечеству! При таких условиях наш жизненный путь становится путем блаженства. Никогда еще доктор не имел столько оснований радоваться своим дарованиям и способностям, о которых он, между нами говоря, был очень высокого мнения. Философские истины и теории положительно лились у него из уст, и он был до такой степени искусный диалектик, что с легкостью мог всегда подвести какую угодно бессмыслицу, если это требовалось, под основы здравого смысла и строгой логики и доказать целесообразность чего угодно и полную совместимость с проповедуемой им теорией. Из всякого рода затруднительных и неловких положений, из всякого рода пререканий он успевал выскользнуть точно угорь из рук и в результате всегда оставлял своего ученика удивленным глубиной его премудрости и богатством его познаний.
Но в то же время в глубине души доктор был несколько разочарован плохими успехами его ученика в преподаваемых ему школьных науках. Мальчик, которого он сам, такой опытный и проницательный наблюдатель, избрал как особенно одаренного и способного, был обязан, согласно всем мировым законам, делать более заметные и более быстрые успехи. Но Жан-Мари был во всем несколько медлителен и во многом оставался совершенно непонятным для окружающих. Его способность забывать вполне соответствовала его способности заучивать, а потому занятия классные или школьные с ним весьма походили на толчение воды в ступе, но зато лекции во время прогулок доставляли доктору истинное наслаждение, потому что им мальчик внимал с видимым удовольствием, и даже черпал в них много с видимой пользой для своего умственного развития, легко усваивая и запоминая все, что его почему-либо