правы. Вы лучше меня понимаете, что такое верность…
Прощаясь, Мадо сказала:
— Обидно, что я не достала оружия. И за вас мне обидно…
Он крепко пожал ее руку:
— Желаю вам удачи.
Когда Франс рассказала Раулю о разговоре с Рамелем, он засмеялся:
— Значит, говорит о верности? Они верны себе, это правда… Боятся нас. Рамель не разбирается. Я тебя послал к нему, потому что он самый порядочный. У них есть один тип, Надо, бывший протеже Фландена. Тот прямо говорит: «К моменту победы мы должны быть сильнее коммунистов…» Скажи Полине, чтобы достали автоматы у немцев — это наши единственные оружейники. И узнай, продвигается ли с вольфрамом?..
Жозет, увидев ее, взволновалась:
— Сегодня ночью операция. Могут начать проверять… Я тебя отошлю к одной старушке, это над городом. Утром спустишься в Левалле, минуя все посты. В семь возле Левалле тебя будет ждать связная — я передам для Рауля результаты…
— Когда операция?
— В четыре.
— Рауль спрашивал о конях…
Франс едва плелась — далеко, крутой подъем, две ночи она не спала. Вечер был холодный, один из первых зимних вечеров. В маленьком доме старая крестьянка кипятила воду и что-то приговаривала, потом она накормила Франс и внучку, все говорила, говорила. Франс не понимала, что она говорит. Может быть, выжила из ума?
Франс пробовала уснуть и не могла; то и дело чиркала спичками, глядела на часы. Без четверти четыре она вышла из дому. Ночь была темная, где-то лаяла собака. Из долины донесся шум приближавшегося поезда, как будто рядом дышал простуженный человек. Потом раздался грохот. Старуха выбежала из дому, сказала: «Слава пресвятой Марии». Мадо улыбнулась: старуха все понимает… Неправда, что мы одни! Даже такая с нами… И Мадо стало сразу спокойно. Она, сидя, дремала: боялась, что проспит. А старуха разводила огонь и снова что-то бормотала.
Было еще темно, когда Франс начала спускаться. Не доходя перекрестка Левалле, она увидела девочку, иззябшую, с ленточкой в косичке. Девочка повторила пароль: «Я куплю на базаре ведро». Мадо не удержалась, погладила ее по голове. Девочка деловито сказала:
— Сто восемьдесят шесть бошей — эшелон отпускников. Все наши целы. Насчет вольфрама будет выполнено в начале декабря.
Она держала книжку, тетрадки — шла в школу. Из-за горы поднялось солнце, розовое и туманное, как в театре.
Мадо снова ехала. Мелькали голые деревья, лица пассажиров, названия станций. Она о чем-то думала и, усталая, не могла понять, о чем. Кажется, о судьбе…
Рауль сказал:
— Сто восемьдесят шесть? Здорово! А ты знаешь, немцы здесь засуетились, была облава, взяли Рамеля. Выспись, завтра придется поехать в Лион…
20
Огонь был такой, что Осип открыл рот, вытаращил глаза. Минаев, поглядев на него, хотел засмеяться, но не засмеялся. Потом Минаев говорил: «Да, это была музыка!.. Когда-нибудь скажут — концерт, симфония, Бетховен, все равно не забуду…» Но в ту минуту и Минаев ни о чем не думал. Даже порывы холодного ветра не доходили до сознания людей. Они жили томительным, раздирающим нутро ожиданием. А когда Минаев взбирался на крутой холм, была в нем такая воля, будто всю жизнь, с детских игр, с первой книги он только и ждал этой минуты. Слишком много было перед тем сухого горя, убитых друзей, черных сводок. Они и полюбили и возненавидели эту степь. Осип говорил: «Буду всю жизнь помнить», а однажды подумал — только бы потом не приснилось!.. Они не могли больше ни молчать, ни ругаться, ни надеяться. Сто с лишним дней… И вот пришло то, о чем они не смели мечтать, к чему готовились деловито, буднично, как к севу, к пуску домны, к трудным экзаменам. Было морозное утро, и только на верхушке кургана, вытерев рукавом лицо, Минаев почувствовал, что холодно, попросту холодно — не ему (ему, пожалуй, жарко), а вообще холодно — зима… Какая чепуха лезет в голову! При чем тут зима? Это наступление…
К этой минуте готовились миллионы людей. В тылу солдаты на занятиях каждый день штурмовали высоту, пересекали поле, залезали в ложбину. На заводах день и ночь исступленно работали женщины, измученные лишениями и одиночеством, бледные, как будто война выжала из них жизнь. Обессиленные машинисты под бомбами вели тяжелые составы. Были саперы, которые в тысячный раз репетировали те же жесты: перерезать проволоку, разминировать проходы. Подвозили бревна для будущих переправ. Обучали кудрявых регулировщиц для дорог, по которым еще спокойно ездили немцы. Подсчитывали ящики консервов, койки для раненых, цистерны с горючим. Еще не было снега, а уже выгружали валенки. Были тысячи карт; командующий фронтом, генерал, полковник Игнатов, Осип, все глядели на карты, где были отмечены дивизии, полки противника. Знали, кто на какой вышке — где итальянцы, румыны, немцы; знали, какие немцы — крепкие или потрепанные, эсэсовцы или запасные. Знали, что в итальянской дивизии «Равенна» солдаты говорят друг другу «Зачем мы сюда пришли?» и что семьдесят первая немецкая дивизия прибыла из Реймса. В разведотделе выписывали имена генералов рейхсвера, отмечали вторые эшелоны немцев, читали письма с кривыми готическими буквами, где лейтенант Шмидт сообщал своей супруге, что отпуска отменены. Редакции газет, фронтовых, армейских, дивизионных, готовили номера с призывами к «решающему удару». Поэты писали стихи, и наборщики в землянках или в грузовиках набирали все то же слово «н-а-с-т-у-п-л-е-н-и-е». Политработники читали бойцам дневники немецких палачей, говорили о ранах родины, проверяли сердца, как механик проверяет мотор. План был составлен, разобран на детали и снова собран. Высокий генерал с больной печенью, скрывая от других, что у него припадок, объезжал позиции. Полковник Игнатов говорил Осипу: «В шесть ноль-ноль». Сталин зрачками, расширенными бессонницей, впивался в карту, и перед ним вставали степь, курганы, балки — он знал эту землю наизусть. Нужно было предвидеть и то, чего нельзя было предвидеть, — что наши танкисты найдут в Тацинской вражеские самолеты и что эти самолеты придется потом сжечь, что одни немецкие генералы будут за своевременный отход, а другие против, что у Манштейна окажется много танков, но в последнюю минуту он проявит себя педантом; нужно было предвидеть и мастерство противника и возможность с его стороны ошибок, все, вплоть до поздних дождей, до раннего ледостава, до влияния луны, оплошности, случая.
Пока шла эта упорная, долгая подготовка, батальон, которым теперь командовал Осип, стоял под ураганным огнем, отбивал атаки немцев, пытался контратаковать, чтобы не попятиться, истекал кровью — немного осталось из тех, кто в знойный августовский день впервые с тоской взглянул на эти безрадостные места. Здесь похоронен старший лейтенант Зарубин, которого Минаев прозвал «мистером» за медлительность, Зарубин погиб при контратаке. Здесь могилы бронебойщика Шаповалова, Загвоздева, Магарадзе, Бутенко, Бродского, многих других. «Проклятый курган», повторяет Минаев.
Все было готово, и все началось именно тогда, когда должно было начаться. А для бойцов батальона это началось с первого дзота, в котором бурно ругался бывший парикмахер сочинского санатория, разведчик Любимов, убив прикладом двух немцев. Когда Минаев потом сказал — на этот раз серьезно: «Действительно историческая минута», Любимов махнул рукой и отвернулся — легко поминать историю, когда она далеко, а здесь не до нее.
Полковник Игнатов считал Осипа превосходным командиром. Ему нравилось, что майор Альпер не горячится, не вешает нос, всегда ровный. Полковник как-то подумал: жить с таким скука, повесишься, а воюет хорошо… Осип воевал, как прежде работал, — сухо и страстно, — тот же завод, только обидно, что приходится разрушать… То, что порой называют «романтикой войны» — азарт игры, увлечение опасностью, непривычное существование — переходы, костры, палатки в лесу, жизнь без жены, без