Морисе Лансье, на его мягкости, доброте, неистребимой жизнерадостности. Был он вспыльчив, но быстро отходил и сам над собой смеялся: «погорячился»… Политики он не любил и никогда не допускал в своем доме споров, которые омрачают встречи друзей. Когда приятель пытался раскрыть перед ним трагическое столкновение классов, партий, государств, Лансье отвечал: «Все это так, но не забывайте, что мы — страна разума. У нас и безумцы логичны. Я вас уверяю, даже наши сумасшедшие — это типичные картезианцы. Нас этот ужас никогда не затронет. Верьте мне, дорогой друг, никогда…»
После разговора с Влаховым Лансье задумался. Нужно сдать русским заказ. Я не понимаю этого Руа… Нельзя в две недели все перестроить! И потом почему он вмешивается? Ведь я еще не дал окончательного ответа. Обидно, что Альпер в такое время уехал… Впрочем, Альпер ничего не понимает в финансах, хороший инженер и только… А этот Руа даже не инженер. Откуда он взялся?.. Физиономия у него несимпатичная… Но ведь это не жених Мадо. Какое мне дело до его физиономии? Главное — спокойствие. А русский очень симпатичный, я даже не думал, что бывают такие большевики… Может быть, люди повсюду люди? Разве я создан для «Рош-энэ»? Если раздеть человека, не узнаешь ни его происхождения, ни профессии, ни образа мыслей. Вот и на войне так было… В одной роте — Шале из банка «Эндошин» и бедняга Жако, который подбирал на бульварах окурки. А какими друзьями они были, водой не разлить! Потом, наверно, один вернулся к своим акциям, другой — к окуркам… Война такая была, что все позабыли, кто ты, откуда… И зачем этот Руа все время говорит о новой войне? Луи попадет в авиацию… Сумасшествие!.. Войны не будет, никто такого не выдержит. Люди хотят спокойствия. Конечно, реорганизация — это только красивое слово, придется потесниться, уступить. Но что я могу сделать? Мне пятьдесят четыре года, я устал. Пусть будет этот Руа… Одного у меня никто не отнимет — спокойствия.
2
Лансье обдумывал, кого пригласить на обед с Влаховым. Ему хотелось позвать Нивеля — это придаст вечеру поэтический характер, но он боялся столкновений. Нивель — националист и коммунистов не жалует…
Нивель был худым, желчным человеком. Его знали в узком кругу ценителей чистой поэзии как автора книги «Маска Цирцеи». Он занимал довольно крупный пост в префектуре полиции; многие из его сослуживцев не подозревали, что начальник паспортного отдела по ночам глядит в одну точку, шевелит губами и что-то записывает на клочках бумаги. Нивель тяготился службой, но у него не было других средств к существованию — книги его не продавались, а тетушка, которая должна была оставить ему небольшое наследство, в свои семьдесят лет была весела, бодра и не болела даже насморком.
Нивель мог украсить любой обед. Все же Лансье колебался. Есть же на свете эта проклятая политика! Он даже пошел за советом к жене; та ответила:
— Лучше позови их в разные дни.
Но Лансье заупрямился:
— Нивель — поэт. Пусть этот русский видит, что я не левый и не правый, я — обыкновенный француз. Пожалуйста, я позову Лежана. Это не просто коммунист, это сверхкоммунист. Как будто я не знаю, кто в тридцать шестом устроил у меня забастовку! Но для меня Лежан — прекрасный инженер и культурный человек. Если все сошли с ума, значит, и я должен взбеситься? Нет и нет! Мне пятьдесят четыре года, меня они не переделают. Кого еще позвать? Профессора Дюма. Конечно, Самба. Хватит… Погоди, я давно обещал профессору пригласить как-нибудь его протеже… Сейчас, сейчас, я записал… Госпожа Анна Рот… Кажется, чешка. Или из Венгрии, не помню. Она сражалась в Испании, но ты можешь не беспокоиться — очень милая особа, я ее видел несколько раз у Дюма. А русскому будет приятно с ней встретиться…
В дверях он остановился:
— Может быть, слишком много коммунистов? — И рассмеялся, — Видишь, Марселина, они и меня заразили. Что за дозировка? Можно подумать, что я составляю правительство, а ведь это только скромный обед…
Лансье любил показывать достопримечательности «Корбей», разрывал шкафы, вытаскивая старинное оружие, гравюры, табакерки, освещал картины на стенах, потом водил гостя по парку, приговаривая: «Американский вяз… Розы де Ноай… Козел из Судана…» Он обрадовался новичку; и бубен негритянского царька, и автограф Талейрана были предложены вниманию Сергея. Даже дождь не остановил Лансье — как не показать русскому суданского козла?
Пришлось и другим гостям восхищаться вещами, хорошо им знакомыми. Впрочем, Лансье охотно прощали его слабости, ведь не так часто попадаются хорошие люди, которые умеют принимать друзей. Лансье часто говорил: «Госпожа Кюри или Ренуар могли кормить приглашенных хотя бы вываренной говядиной с сухой картошкой. Но что такое Морис Лансье?.. Одним моим присутствием я никого не могу порадовать. Разве что Марселину»… У изголовья, где стояли любимые книги Лансье, между томиками стихов можно было увидеть поваренную книгу, испещренную пометками, а обеды, которыми хозяин потчевал гостей, показывали, что он не зря изучал кулинарное искусство.
Была еще одна причина, по которой вилла «Корбей» казалась оазисом: спокойствие хозяина передавалось гостям. А в тот год только и говорили, что о близкой войне; и хотя мало кто этим разговорам верил, постоянная присказка «скоро начнется» выводила из себя самых невозмутимых.
Опять дождь, дождь, — думал художник Роже Самба, отряхиваясь и с тоской глядя на длинные полосы воды; потом он брал газету и сердито бормотал: «Опять про войну… Немцы пугают, а наши делают вид, что им не страшно. Если мы не воевали за Прагу, кто пойдет воевать за Данциг? Болтовня!..»
Чудак Альпер (это было еще до его отъезда) сказал: «Вы хотите знать, что волновало Париж за последние двадцать лет? Сначала „кончилась последняя война“, „мир навеки“, мужские костюмы с бюстом и в талью, фокстрот, новеллы Поля Морана „Открыто ночью“, большевик — „человек с ножом в зубах“. Потом появляются кроссворды, репарации, мулатка Жозефина Беккер сводит с ума сенаторов, Ситроен расписывается на Эйфелевой башне, ювелир Месторино зарезал маклера, афера Устрика. Потом кризис, парфюмер Коти — „друг народа“, таксигерлс, девица Виолета Нозьер отравила папашу, афера Ставиского, молодые шелопаи на площади Конкорд жгут автобусы, дамы красят волосы в фиолетовый цвет, торжественно открыли публичный дом-модерн с древним названием „Сфинкс“, психоанализ, сюрреалисты, забастовки, бастуют даже могильщики. Потом разговоры о войне, премьера Жироду „Троянской войны не будет“, пробные затемнения, Мюнхен, иллюминация. И снова разговоры о войне… Пора менять тему, лучше уж сверхсюрреалисты или новая Виолета с мышьяком…»
Газетчики, видимо, придерживались другого мнения: каждый день можно было прочесть о надвигающейся войне. Приятно было отдохнуть от карканья газет в «Корбей», где если спорили, то о том, кто тоньше — Поль Клодель или Поль Валери; если расходились, то только в оценке различных способов приготовления свиных ножек. Стоило гостю заикнуться о чехах, о поляках, о переговорах в Москве, как Лансье деликатно, но настойчиво переводил разговор на театральную премьеру, на красоты Савойи или на погоду — когда же кончатся эти несносные дожди?.. Войны не будет, но никто не торопится в горы, на взморье — скучно сидеть в гостинице и глядеть, как бесстрашные спортсмены купаются под проливным дождем….
— Вы не боитесь дождя, дорогой друг? — спросил Лансье.
Сергей, улыбаясь, ответил:
— Я люблю дождь. Весело!.. Конечно, если он летний — с шумом, с пузырями.
Тогда Мадо, с раздражением, для нее самой неожиданным, сказала:
— Значит, и в Москве есть снобы?
Лансье поглядел на нее с укором: как можно обижать гостя?
Сергей ничего не ответил. Мадо его заинтересовала и лицом, и манерой держаться. Глаза их встретились. Когда Сергей удивлялся, он закидывал вверх голову и щурил свои большие серые глаза; лицо его, обычно задумчивое и мягкое, казалось в такие минуты надменным. Почему он глядит на меня свысока? — подумала Мадо. — Презирает? Но за что? Ведь он со мной и не разговаривал… Должно быть, они презирают всех. Лежан недавно сказал: «Здесь слишком много гнили»… Что же, презирать и я могу! А лицо у него хорошее… Или это — маска?..