с честью моей семьи. Здесь замешаны личные счёты, которые ни в коей мере не должны вас занимать. Разумеется, эту часть дела я должен выполнить сам – в том-то весь и смысл. Не знаю, где и когда именно. Тем не менее можете рассчитывать, что к своему дню рождения, четырнадцатого октября, я буду в Париже в особняке Аркашонов. Ожидается великолепное празднество, я уже составляю планы. Будет король, мадемуазель. Тогда мы и увидимся, а если Этьенн выполнит свой сыновний долг, то, думаю, сможем и объявить о счастливом событии!
Он повернулся и подал Элизе руку, и та сдержалась, чтобы не отшатнуться от его запаха.
– Не сомневаюсь, что всё будет как вы решили, мсье, – сказала она. – Но коли мы выходим в сад, я хотела бы, с вашего позволения, сменить тему и поговорить о лошадях.
– С превеликим удовольствием! Я их большой ценитель.
– Вижу, ибо свидетельства вашей к ним страсти окружают меня с самого приезда. Ещё тогда я заметила, что в вашей конюшне есть альбиносы.
– О да!
– Увидев их, я подумала, что они популярны среди французской знати, и рассчитывала увидеть других таких у короля и благородных господ по соседству. Однако за всё время не встретила ни одного.
– Уж надеюсь! Вся их ценность в том, что они редки и потому заметны. Турецкая кровь.
– Можно ли спросить, у кого вы их купили? Некий французский заводчик вывозит их с Леванта?
– Да, мадемуазель, – отвечал герцог, – и он сейчас имеет честь держать вас под руку. Это я несколько лет назад вывез Пашу во Францию из Константинополя через Алжир путём невероятно сложного обмена.
– Пашу?
– Производителя, мадемуазель, жеребца-альбиноса, родоначальника всех остальных!
– Наверное, он был великолепен.
– Он и сейчас великолепен, мадемуазель, ибо жив до сих пор!
– Неужели?
– Он стар, и его редко выводят из конюшни, но в тихие вечера вроде сегодняшнего вы можете видеть, как он разминает в загоне дряхлые косточки!
– И когда же вы привезли Пашу?
– Когда… Дайте-ка вспомнить… лет десять назад.
– Точно?
– О нет, что я говорю! Время летит так быстро! Этим летом будет одиннадцать.
– Спасибо, что удовлетворили моё любопытство и проводили меня в ваш чудесный сад, мсье, – сказала Элиза, наклоняясь к кусту, чтобы понюхать розу – и спрятать от герцога лицо. – А теперь я погуляю одна, чтобы проветрить голову. Возможно, дойду до загона и засвидетельствую своё почтение Паше.
Как многие другие люди, Элиза за всю жизнь никогда не оказывалась дальше, чем на вержение камня, от открытого огня. Всюду что-нибудь горело: печь, костёр, свеча, трубка с табаком или гашишем, кадило, фонарь, факел. То было ручное пламя. Все знают, что огонь может вырваться на свободу. Элиза видела следы пожаров в Константинополе, в Венгрии, где турецкое войско сжигало целые деревни, в Богемии, где на каждом шагу попадались старые крепости, спалённые во время Тридцатилетней войны. Однако ей не доводилось наблюдать, как безобидная искра превращается в бушующее пламя, пока два года назад патриотически настроенная толпа не спалила до основания дом господина Слёйса, уличённого в предательстве республики. Тогда сторонники Вильгельма Оранского кидали в окна факелы. Господин Слёйс и его домочадцы сбежали, не успев заколотить дом. Несколько минут ничего не происходило. Волнение толпы нарастало: свет факелов, медленно догоравших в тёмных брошенных комнатах, доводил её до неистовства. И вдруг в верхнем окне занялось жёлтое зарево – вспыхнула гардина. Вероятно, это спасло жизнь тем нападавшим, которые уже готовы были лезть в выбитые окна и крушить дом голыми руками. Пламя медленно разгоралось, охватывая одну комнату за другой. Зрелище было занятное, но не особо впечатляющее, толпа уже начала скучать. И вдруг, в какое-то мгновение, пламя переступило невидимый порог и просто взорвалось, охватив весь дом. Оно ревело, втягивая воздух, срывая с толпы парики и шляпы. Горящие головни летели, как метеоры. Вихри белого пламени сталкивались и поглощали друг друга. Земля гудела. Реки расплавленного свинца – ибо в доме хранился свинец – выплеснулись на улицу и растеклись между камнями мостовой светящейся сеткой, остывавшей от жёлтого к оранжевому и красному. В какой-то миг чудилось, будто еще минута – и пламя охватит весь Амстердам, а за ним всю Голландскую республику, однако его сдержали кирпичные противопожарные стены по обе стороны дома. Стеснённый ими пожар казался ещё страшнее, чем если бы вырвался на свободу, – вся ярость сосредоточилась между этими стенами вместо того, чтобы расплескаться и сойти на нет.
Слёзы – субстанция жидкая; педанты могут возразить, что они по своей природе противоположны огню и не имеют с этой стихией ничего общего. И всё же как Элиза никогда не оказывалась далеко от огня, так поблизости от неё кто-нибудь всегда проливал слёзы. Дети были повсюду, они постоянно плакали. Взрослые – реже, но с ними это тоже случалось, особенно с женщинами. В алжирских баньёлах, в гареме Топкапы, при дворах европейских владык Элиза проводила большую часть времени в обществе женщин разного возраста и положения, и редкий день проходил без того, что бы хоть у одной глаза не наполнились слезами от боли, гнева, радости или горя. Сама она частенько позволяла себе всплакнуть в одиночестве, особенно после рождения Жан-Жака. Однако те слёзы напоминали пламя свечи или кухонного очага – часть домашней жизни, управляемая, непримечательная.
Порою Элиза видела рыдания другого рода – дикие, до судорог, с вырыванием волос, раздиранием одежды и заламыванием рук. Сама она такого не испытывала до сего вечера, пока не вошла в загон за конюшнями герцога д'Аркашона на возвышенности Сатори и не оказалась нос к носу с Пашой – арабским жеребцом-альбиносом, которого видела на пристани в Алжире одиннадцать лет назад. Их с матерью похитили на берегу Внешнего Йглма берберийские корсары, подчинявшиеся, как выяснилось, европейцу. Весь путь до Алжира обеих растлевал в тёмной каюте необрезанный человек с белой кожей, любитель протухшей рыбы. В Алжире они попали в баньёл и стали достоянием некоего торгового предприятия, о котором было известно очень мало, лишь то, что оно импортирует из христианского мира некоторые товары, в том числе рабов, и экспортирует шёлк, духи, оружие, лакомства, приправы и другую восточную роскошь. Как только Элиза немного подросла, её продали в Константинополь в обмен на этого коня. Впрочем, если верить герцогу, обмен был куда сложнее, что усугубляло обиду, ибо означало, что одна Элиза не стоила этой лошади. Тогда она поклялась найти и убить смердящего тухлой рыбой человека из тёмной каюты. Памятуя обширность христианского мира – в одной Франции двадцать миллионов душ! – она полагала, что поиски затянутся надолго.
Это её и подвело. Она прожила в Европе всего семь лет! А первого де Лавардака встретила всего через два, самого же герцога д'Аркашона увидела, пусть издали, через четыре. Будь она чуть внимательнее, его можно было давным-давно узнать и убить.
И чем она вместо этого занималась? Дружила с натурфилософами. Что-то из себя корчила. Зарабатывала деньги, которых всё равно лишилась.
Слёзы, брызнувшие из Элизиных глаз, когда она вошла в затон и увидела Пашу, соотносились с обычными будничными слезами как пожар в доме Слёйса с огоньком свечи. Казалось, они выплеснутся из оков тела, примнут траву, зальют луг солёной росой, бросят Пашу на распухшие от старости колени, сорвут ограду, заставят деревья гнуться и стонать. Возможно, тогда Элизе полегчало бы; однако вихрь горя, ярости и унижения не вырвался за пределы грудной клетки, поэтому тяжелее всего пришлось рёбрам. И корсет на что-то сгодился – иначе она бы сломала себе хребет. Подобно вспыхнувшему дому Слёйса, она гудела и трещала, а слёзы, бежавшие по щекам, жгли, как расплавленный свинец. На Элизино счастье, гости собрались вдалеке и ничего не слышали за взрывами собственного смеха. Единственным свидетелем был Паша. Коня помоложе напугало бы превращение графини де ля Зёр в Медею, в фурию. Паша только повернулся боком, чтобы удобнее было за ней наблюдать, и продолжил щипать травку.
– Представления, не имею, что на вас нашло, мадемуазель, – произнёс рядом женский голос. – Впервые вижу, чтобы на кого-то так подействовала лошадь.
Герцогиня д'Уайонна точно подгадала время. Минутой раньше Элиза не смогла бы остановиться, даже если бы её обступили все гости. Однако рыдания понемногу перешли в медленные всхлипывания, которые