Я открыл дверь и оглядел комнату. В ярком свете позднего утра стало понятно, что это комната взрослой девушки. Ни намека на розовый цвет, никаких мягких игрушек, даже если когда-то они у нее и были. Фотографии деревьев на стенах, все в строгих черных рамках. Черная мебель, прямоугольная и очень практичная на вид. Несколько полотенец, сложенных аккуратной стопочкой на комоде рядом с часами, тоже черно-белыми, в обтекаемом корпусе, и кипа библиотечных книг, в большинстве своем документалистика и детективы, судя по названиям. Сложенных не то в алфавитном порядке, не то по толщине.
До меня вдруг дошло, насколько мы разные. Мне подумалось, что если бы мы с Грейс были предметами, она была бы точнейшими электронными часами, идущими по лондонскому времени, а я — стеклянным шаром со снежинками внутри, тронь — всколыхнутся непрошеные воспоминания.
Я попытался выдавить из себя что-нибудь, что не прозвучало бы как приветствие навязчивого поклонника из животного мира.
— Доброе утро, — произнес я наконец.
Грейс уселась в постели; волосы у нее с одной стороны курчавились, с другой были примяты, в темных глазах светилась неприкрытая радость.
— Ты все еще здесь! Ой, ты успел одеться! То есть переодеться.
— Я сходил за одеждой, пока ты спала.
— А сколько сейчас времени? Ой-ой-ой. Я проспала школу.
— Сейчас одиннадцать.
Грейс охнула, потом пожала плечами.
— Представляешь, с тех пор как я перешла из начальной школы в среднюю, я ни одного урока не пропустила. В прошлом году мне даже грамоту за это дали.
Она выбралась из постели; в ярком солнечном свете я не мог не заметить, какая на ней облегающая и невыносимо сексуальная маечка. Я отвернулся.
— Знаешь, вовсе не обязательно так скромничать. Я же не голая. — Остановившись перед шкафом, она подозрительно оглянулась на меня. — Ты ведь не видел меня голой?
—Нет! — ответил я чересчур поспешно.
Она ухмыльнулась моей лжи и вытащила из шкафа джинсы.
— Что ж, если ты не планируешь увидеть это еще раз, советую отвернуться.
Я упал на кровать и уткнулся лицом в прохладные подушки, пахнувшие ею. Я слушал, как она одевается, и сердце у меня колотилось как ненормальное. Я виновато вздохнул, не в силах прикидываться дальше.
— Я не нарочно.
Заскрипели пружины матраса, и она плюхнулась рядом со мной.
— Ты всегда такой совестливый?
— Я хочу, чтобы ты считала меня приличным человеком, — буркнул я в подушку. — Если я скажу, что видел тебя голой, когда еще был волком, это не поможет мне достигнуть цели.
Она рассмеялась.
— Так уж и быть, я тебя прощаю. Сама виновата. Надо было задергивать занавески.
Повисло долгое молчание, наполненное тысячей невысказанных слов. Я чуял ее напряжение, мурашками разбегавшееся по коже, слышал, как часто-часто колотится у нее сердце. Так просто было преодолеть те несколько дюймов, что отделяли мои губы от ее губ. Мне показалось, что я улавливаю в ее сердцебиении призыв: «Ну давай же, поцелуй меня». Обычно я хорошо чувствую чужое настроение, но с Грейс я не мог отделить то, что, как мне казалось, она думает, от того, чего хотелось мне самому.
Она негромко прыснула; это было ужасно мило и совершенно не вязалось с моим о ней представлением.
— Я умираю с голоду, — сказала она наконец. — Пойдем поищем что-нибудь на завтрак, а то уже обед скоро.
Я выбрался из постели, Грейс — следом за мной. Я остро чувствовал ее ладони на моей спине, подталкивающие меня к выходу из комнаты. Вместе мы дошлепали до кухни. Яркий солнечный свет бил в стеклянную дверь террасы и отражался от белых столешниц и кафеля на стенах, заливая и то и другое белым сиянием. Поскольку я уже успел побывать на кухне и разведать, где что лежит, я начал выкладывать из шкафчиков продукты.
Все это время Грейс хвостом ходила за мной, то касалась моего локтя, то как бы ненароком проводила ладонью по моей спине. Краешком глаза я видел, как она жадно разглядывает меня, когда думает, что я на нее не смотрю. Все было так, как будто я никогда и не превращался в человека, а все так же следил за ней из чащи леса, а она все так же сидела на качелях и смотрела на меня с восхищением в глазах.
— О чем ты думаешь?
Я разбил яйцо в сковороду и налил ей стакан сока человеческими пальцами, которые внезапно стали для меня драгоценностью.
Грейс рассмеялась.
— О том, что ты готовишь мне завтрак.
Это был слишком простой ответ; я не знал, можно ли ему верить. У меня самого в голове теснилась тысяча мыслей.
— А еще о чем?
— О том, что это ужасно мило с твоей стороны. О том, что ты, надеюсь, умеешь готовить яичницу. — Тут ее взгляд на миг перепорхнул со сковороды на мои губы, и я понял, что на уме у нее отнюдь не одна яичница. Она поспешно отвернулась и опустила жалюзи, мгновенно изменив атмосферу в кухне. — Что-то свет глаза режет.
Солнечные лучи просачивались сквозь жалюзи, горизонтальными полосами прочерчивали широко расставленные карие глаза Грейс и четко обрисованную линию ее губ.
Только я снял с огня сковороду и разложил яичницу по тарелкам, как из тостера выскочил поджаренный хлеб. Я потянулся за ним одновременно с Грейс, и получился один из тех идеальных киношных моментов, когда герои случайно соприкасаются руками и всем становится понятно, что сейчас они будут целоваться. Только в нашем случае, когда я наклонился за тостом, Грейс каким-то образом оказалась в кольце моих рук, зажатая между столом и краем холодильника. Донельзя смущенный собственной неловкостью, я сообразил, что это тот самый идеальный момент, только когда увидел запрокинутую голову Грейс и ее закрытые глаза.
Я поцеловал ее. Легонько коснулся губами ее губ, ничего животного. Даже в такой миг я разобрал поцелуй по косточкам: ее возможные реакции, ее возможные интерпретации, мурашки, разбежавшиеся у меня по коже, несколько секунд, прошедшие от момента, когда я коснулся ее губ, до того, как она открыла глаза.
Грейс улыбнулась.
— И это все? — поддразнила она меня, но нежный голос не вязался с колкими словами.
Я снова нашел ее губы своими, и на сей раз поцелуй был совсем иным. Стоило ждать этого поцелуя шесть лет, чтобы ощутить сейчас, как оживают под моими губами ее губы, пахнущие апельсином и желанием. Ее пальцы пробежали по моим волосам, сомкнулись у меня на шее, такие живые и прохладные на моей разгоряченной коже. Я был как зверь, дикий и укрощенный одновременно, от меня остались одни клочья, и в то же время я никогда не был целостней. Впервые за всю свою человеческую жизнь я не пытался ни параллельно складывать слова в стихи, ни сохранить этот миг в памяти, чтобы обдумать впоследствии.
Впервые за всю свою жизнь
я находился здесь
и больше нигде.