видите…
На нем были солдатские штаны. Аньес засуетилась: «Сейчас…» Среди хлама, брошенного беженцами, нашлись и брюки. Солдат примерил – все рассмеялись: немного коротки, но сойдет…
Аньес вдруг сказала:
– У меня мужа убили на фронте. Зачем победа?.. (Ей показалось, что она спорит с Пьером; на минуту вспыхнула.) Важно другое: что на душе. А люди думают о границах, о карте…
– Мы думаем именно о душе, – закричал Жак (и снова солдат цыкнул: тише!). – Да, да, о душе. Разве Франция – это на карте? Это – вот здесь… Если ее не будет, я не смогу жить. А мне восемнадцать лет, я хочу жить, очень хочу… Погибнем? Кто-то спасется. У вас – сын… Это и есть Франция. Разве не так?..
Она покачала головой: слова ее не убедили. Но, расставаясь с тремя юношами, она крепко поцеловала каждого, и на глазах у нее были слезы.
Потом она села возле Дуду, все плакала, плакала. Продолжалось это несколько минут; она думала, что прошло много времени. Вдруг вскрикнула, кинулась к окну: два выстрела, и близко. Закричал, проснувшись, Дуду. С грохотом подалась дверь. В комнату вбежали немецкие солдаты.
Аньес увидела французского полицейского, того, что приходил прежде. Француз кричал: «Вот она!..» Немецкий офицер что-то сказал. Аньес подхватили два солдата. Офицер говорил французу: «Как вы их прозевали?..» Плакал Дуду. Аньес потащили к машине. Ей выворачивали руки – она не чувствовала ни страха, ни боли. Пронеслось в голове: «А Дуду?..» Тогда она слабо вскрикнула. Немец сказал: «Это вам не любовные объятия…»
Ночь была особенно темной. Аньес показалось: лес (за деревья она приняла дома). Потом ее провели по длинному коридору. Пахло кожей, капустой, мочой. Ее втолкнули в пустую комнату. «Это не тюрьма, – подумала Аньес. – Но что здесь было раньше?..» На полу пятно от чернил. Может быть, школа?.. Показалось смуглое лицо Пьера. Он заглядывал через плечо в школьную тетрадку и целовал, целовал… Какая яркая лампочка – у самого потолка! Она села на пол возле стены. Вспомнила: Дуду один… Ее охватило отчаяние, тихое и плотное, как обморок. Вдруг она вздрогнула: прочитала на стенке слова, нацарапанные гвоздем или булавкой: «Прощай, мама! Прощай, Франция! Робер». Почему Аньес захотелось приписать: «Прощай, Дуду»? Почему это казалось ей облегчением? Но гвоздика не было. Она посмотрела на свои коротко остриженные ногти и заплакала. Потом подумала: они говорили, что прозевали. Значит, те спаслись. Проедут к своему генералу… Жак – милый… Из всех событий ее жизни сейчас это было самым важным: спаслись.
Ее повели на допрос. Немецкий офицер отослал переводчика: он хорошо говорил по-французски; зачем-то сказал Аньес: «Я два года провел в Гренобле. Красивый город». Был любезен, старался успокоить Аньес: «За вашим сыном ухаживают», уговаривал: «Скажите, кто эти люди, и мы вас отпустим». Молчание Аньес его раздражало:
– Сударыня, у меня нет времени. Вы молчите? Следовательно, вы – английская шпионка.
Она кивнула головой.
– Да. – Ее глаза стали мягкими, нежными – такими они были в Бельвилле под чердачным оконцем, когда Пьер смущался и бушевал.
Она тихо продолжала:
– Да. Шпионка. Зачем вы пришли к нам? Теперь все против вас. Даже дети. Я вам не скажу, кто эти люди. Слава богу, вы их не поймали. Это – главное. А меня можете убить. Я не нужна – я даже стрелять не умею…
Она почувствовала, что теперь готова к смерти. Это чувство приподымало, веселило. Еще недавно она спорила с тремя юношами. Теперь ей хотелось повторять без конца их речи, здесь, перед этим розовым опрятным офицером. Какой у него пробор!..
Немец отодвинул чернильницу.
– Довольно ломаться! Вы здесь не для деклараций, вы даете показания. Извольте отвечать! Вы знаете этих людей?
– Знаю.
– Кто они?
– Французы.
Офицер вышел из себя. Обычно корректный, год тому назад в Свинемюнде пленявший дам хорошими манерами, он подбежал к Аньес и ударил ее по лицу. Она не крикнула; машинально поднесла руку ко рту и удивилась: кровь… Она была сейчас вне присущих человеку чувств, не испытывала боли, не возмутилась грубостью нарядного, надушенного офицера. Как будто ее напоили. Было это самоотрешением, подъемом. «Люблю, – повторяла она, – и Дуду люблю, и Пьера, и отца, и Жака, и Робера, и тех, что в последний день Парижа спускались по горбатой улице, усталые, несчастные». Один ей сказал: «Прощайте…» – «Нет, здравствуй, милый!.. Вот мы и вместе… С Пьером… С Парижем…»
Это она говорила на скамье в коридоре. Ее отвели к полковнику. У него был шрам на щеке, а рыбьи глаза стояли. Полковник предложил Аньес сесть, сказал:
– Я хочу вас спасти. Скажите, кто эти люди? Неужели вам не жалко вашего сынишку? Я вам это говорю как отец – у меня две дочери…
Аньес изумленно на него поглядела; он вывел ее из другого мира. Ответила она глухо, как будто разговаривала сама с собой:
– Жаль сына?.. Нет… Я сегодня все поняла… Если один умирает, он кого-то спасет, обязательно спасет… Народ… Мой народ… (Она вспомнила, что ее допрашивают, встала, обычно сутулая – выпрямилась и заговорила чужим голосом.) Вы – отец? Неправда! Да вы знаете, кто вы? Бош! Бош!
Полковник позвал часового: «Уведите».
– А вам, сударыня, конец…
Глядя мимо него, она ответила:
– Не Франции… И не конец… Конца нет…
43
Дениз не кинулась к нему, не обняла его, ничего не сказала: она только не сводила с него потемневших глаз, и не то страх был в них, не то восторг.
Мишо улыбался; потом ему стало не по себе:
– Что с тобой, Дениз?
Он так мечтал об этой встрече! Девять дней тому назад он ударил часового камнем по голове. Камень был горячим от солнца. Короткая тень немца пропала. Мишо пролежал до ночи в овраге.
Одежду ему дала старая женщина; предложила остаться у нее до утра.
Он глядел на беленую стену. А женщина перешивала пуговицы: пиджак был ее покойного мужа, директора «католического патронажа Сен-Жюст». Мишо спрашивал: что в газетах? Она отвечала: газет теперь не читает, газеты стали немецкими. Стучали стенные часы. Паузы были длинными. О сне они не думали. Изредка разговаривали, и странным был их разговор.
– …Его Легре зовут. Тоже коммунист…
– …Я живу на другой земле. Я верующая. А Гитлер…
– …Ненавижу!
– …Потому я вас пустила… Они расклеили в Сен-Жюсте приказ: за помощь пленным – расстрел.
– …Меня вели. Отложили на день… Утро было, птицы…
– …Мне пятьдесят восемь. Это – близко от смерти, но это еще жизнь. Все перепуталось… Муж думал, что мы погибнем от вас. Я тоже так думала… Может быть, это было правдой – вчера… А теперь… Я получала «Ордр». Дюкан писал, что коммунисты – патриоты…
– …Дюкан понял поздно…
– …А вы?.. Все опоздали… И пришли они… Я думаю сейчас: где правда – не на один год,