постоянная?..
Ее мутные глаза остановились на гипсе распятья. Сквозь щель окна засерел рассвет. Перед Мишо была Дениз, горячая и живая. Он помял кепку; простился.
И вот Дениз – рядом. Но она не смеется. Он ее поцеловал – у нее холодные губы.
– Дениз, что с тобой? Видишь – я ушел, спасся…
Она расплакалась, как ребенок, шумными слезами. Мишо успокаивал:
– Спасся… Не плачь, Дениз!..
Сквозь слезы она говорила:
– Мишо, ты меня поцеловал, и мне стало так страшно… Я не верю, что я живая… Ты не понимаешь?.. Я не умею сказать… Мне кажется, что мы все умерли… А живем для вида: немцы приказали…
Он не сразу ответил; не хотел признаться, что и сам не раз это чувствовал: после Арраса… Говорил себе: нельзя быть малодушным. Его поддерживал образ Дениз; он почему-то думал, что Дениз его встретит улыбкой, теплом руки, жизнью; растерялся от ее отчаяния; молча гладил руку.
Это было в маленькой мастерской лудильщика, возле Порт-де-Версаль. Здесь Дениз и Клод печатали листовки. До той минуты, когда она увидела Мишо, Дениз была спокойной: говорила Клоду о борьбе, о силе, о победе. Сейчас они были одни.
– Не плачь, Дениз…
Пришел Клод. Он не заметил Мишо; запыхавшись, радостно бормотал:
– Шрифт завтра будет. Понимаешь?.. – И вдруг крикнул: – Мишо! Ты?.. Теперь мы спасены! Дениз, мы спасены! Понимаешь?
Для Клода появление Мишо было победой, торжеством их дела. И его радость вернула силы Мишо. Он понял, как его ждали; начал стыдить себя (Дениз думала, что стыдит ее):
– Будем работать. Это замечательно, что Клод с нами. Клод, замечательно, что ты нашел шрифт. Будем печатать листовки…
Дениз вздохнула:
– Самое большее – пятьсот…
– Для начала и это хорошо. Приходится начинать сначала. «Юма» печатали полмиллиона. А нас все- таки побили… Нужно пережить это время. Сейчас все честные люди растерянны. А мерзавцы торжествуют. Я сегодня видел листок Дорио. До чего он горд! Можно подумать, что это он взял Париж. Нужно все пережить. И главное, – фашизм. Да ты понимаешь, что это значит – пережить фашизм? Об этом будут писать, как об эре, тысячи книг напишут. Через сто лет… А мы за нашу жизнь переживем и победим, и еще как, Дениз!
Дениз схватила его за руки.
– Мишо!
Перед ней был прежний Мишо. Значит, и она живая. И жив Париж. И можно это пережить, можно победить…
Клод сказал:
– У них большая сила. Каждую ночь проходят… Теперь они с юга идут – к морю. Хотят Англию взять.
Мишо усмехнулся:
– Хотят. Только неизвестно – возьмут ли. Разве они Париж взяли? Париж им в рот свалился. Я тебе не говорю, что у них мало сил. Сколько я танков видел!.. И порядок, все по-немецки. Но сорвутся они, обязательно сорвутся. Может быть, в Англии, может быть, в другом месте – не знаю, но сорвутся. Мы сильнее.
Дениз приподняла брови:
– Как сильнее?..
– Считай. Англия. То есть флот, авиация и народ. Америка. Завоеванные страны. Все народы. Норвегия, Голландия, Дания, Бельгия, Франция, Польша, Чехословакия – семь, я на пальцах считал. Армии нет, но народ – тоже сила. А в самой Германии, думаешь, нет наших? Есть. Погоди!.. А главная сила – Россия.
– У них пакт, – вздохнул Клод.
– Ну и что? Гитлер обязательно нападет. Разве он может вынести, что такое государство существует? Это даже ребенок понимает… Здесь-то русские ему покажут! Мы увидим, Дениз, Красную Армию, обязательно увидим!
– Скажи «и еще как!». (Дениз засмеялась.)
– Скажу – и еще как!
Клод ушел за бумагой. Он шел и думал о словах Мишо. Если Мишо говорит, это – правда.
Клод улыбался – на грязной, заброшенной улице полумертвого Парижа; глядел на немецких солдат и улыбался; он их не видел. Он видел другое: крохотную красную звездочку среди белесого тумана. Худой, измученный обострившейся болезнью и лишениями, он сиял, как ребенок.
А в мастерской было тихо. Обнявшись, молчали Мишо и Дениз. Потом, высвободившись, Дениз сказала:
– Ты не знаешь, что стало с Парижем!.. Вчера я видела, как немец ударил рабочего револьвером по голове… Тот свалился, а немец даже не обернулся… Жемье обвинили в том, что он слушает лондонское радио. Его пытали два дня. Немецкий офицер сказал Мари: «У вашего папы пиджак в крови. Принесите новый». Она принесла, офицер взял пиджак, унес, а вернувшись, говорит: «Вы еще здесь? Чего вы ждете? Ваш отец уже в английском раю». Мишо, это – люди?..
– Нет! Фашисты. Я тоже видел… Ребенка… Нет, не буду рассказывать… Но счастье будет, Дениз, большое счастье! Неужели не веришь? Ты пойми: мы победим. Это совсем просто, как то, что день после ночи или весна после зимы. Иначе и не может быть. Иначе не бывает. Какие у нас чудесные люди! Душу отдать готовы. А кто у них? Грабители. Или выродки. Обязательно победим! И тогда будет счастье. Как о нем стосковались люди! О большом и простом счастье. О самом простом: жить, дышать, не бояться шагов, не слушать сирен, нянчить детей, любить, вот как мы с тобой… Будет счастье…
Она ответила торжественно, как аминь:
– Будет.
44
– В то жаркое утро Андре долго отсиживался у себя на вышке: он боялся города. Вчера он узнал, что Лорье избили: кричали «жид», сорвали с мертвого глаза черную повязку.
Андре в ярости бегал по мастерской: зачем был тот холм, та дружба? Его оставили, а Лорье куда-то увезли. Одним глазом он смотрит на этот страшный город. Город-предатель…
Зачем Андре вышел из своего убежища, зачем шагает по ненавистным улицам?
И снова красота любимого города, вопреки всему, овладела им. Париж опозоренный был все еще прекрасен. Сжимались кулаки, а глаза невольно любовались. Дымчатые дома, острова Сен-Луи, таинственная, как Лета, вода Сены, бледное, едва намеченное небо – все это соблазняло и успокаивало: мы видели и не то, мы были, мы будем, мы – это Лютеция, корабль, Париж.
Он пошел к Шатле. Дивился – все еще не мог привыкнуть к тишине. Исчезли автомобили; люди не смеялись, разговаривали вполголоса. А под аркадами улицы Риволи раздавался сухой, четкий стук: немецкие солдаты шли в магазины или в рестораны, как на параде отбивая шаг. Женщины были бледнее прежнего, то ли они перестали румяниться, то ли захирели. Все хотели выглядеть серее, ничтожней, неприметней. Андре подумал: «Как насекомые…» Тело без души, архитектура, кости Парижа, не Париж, другой и чужой город.
И вдруг он вздрогнул от рева труб. Он не заметил, как дошел до площади Опера. На широких ступенях театра сидели немецкие музыканты, серо-зеленые, они дули в трубы. Было в немецком марше нечто