дыханием. Беги прочь из этой комнаты, где все отравлено смертельными испарениями!
— Нет, я не оставлю тебя в одиночестве! — полубезумно простонала Агриппина, настойчиво ища губами искривлённый страданием рот Германика. — Я хочу умереть с тобой…
Германик с усилием приподнял лицо жены исхудавшими жилистыми руками.
— Ты, должна жить, Агриппина! — почти неслышно прошептал он. — Живи ради наших детей…
— И ради мести! — злобно сверкнув чёрными глазами, отозвалась она. — Я убью Пизона!..
— Пизон — всего лишь орудие в более могущественных руках. Когда клинок пронзает чью-то грудь, то неужели в смерти повинен бездушный клинок, а не направившая его рука? — со слабой иронией прошептал Германик.
— Я отомщу Тиберию, — сквозь слезы поклялась Агриппина.
Германик умирал долго и мучительно. Он прожил тридцать четыре года и успел много сделать в жизни. И очень многого не успел.
Его тело, покрытое красным плащом с широкой золотой каймой, выставили напоказ на главной площади Антиохии. Германик бесстрастно покоился на чёрных траурных носилках, и прямоугольные знамёна, увенчанные римскими орлами, лежали у его ног. Наёмные плакальщицы в чёрных балахонах вели заунывную ритуальную песнь. Легионеры исступлённо вытаскивали из ножен короткие мечи и, целуя лезвие, клялись в бесконечной верности мёртвому полководцу.
Тело Германика, согласно обычаю, было предано сожжению. Прах бережно собран в чёрную урну с серебрянными инкрустациями и передан безутешной Агриппине.
Галера под чёрным, трепещущим на ветру парусом возвращалась в Италию. Приближался конец октября. Море, некогда пастельно-синее, теперь казалось угрожающе тёмным. И все же, Агриппина решилась предпринять опасное плаванье по зыбким осенним водам. Её отговаривали, советовали подожать до весны, пугали опасностями, поджидающими одинокое судно среди осенних бурных волн. Но Агриппина упрямо настаивала на немедленном отъезде в Рим. Пребывание в Антиохии, где все кричало о смерти Германика, стало для неё болезненно невыносимым.
Иногда холодные осенние ветры стихали, уступая место запоздалой бабьей осени. Период умиротворяющего затишья и томной прелести перед неминуемым увяданием. Лёгкая зыбь дрожала на холодной поверности воды, небо было прозрачно-голубым и неумолимо далёким.
Агрипина Старшая сидела на корме триремы, глядя в пространство невидящим взглядом. Лёгкий ветер развевал чёрные волосы матроны, уже не уложенные в замысловатую причёску. Бледное осунувшееся лицо походило на алебастровую маску. И на этом отяжелевшем, опухшем лице ещё бульшими казались чёрные немигающие глаза, обведённые синюшными тенями. Агрипина сидела неподвижно, вся в чёрном, словно вырезанная из дерева статуя скорби. Лишь тонкие длинные пальцы, лишённые привычных перстней, время от времени судорожно поглаживали серебрянно-чёрную урну с прахом Германика. И тогда по каменному лицу Агриппины стекали солёные слезы, изъедая толстый слой белил.
V
Когда императору Тиберию доложили о смерти племянника, он необычайно возрадовался в душе. Тиберий с удовольствием бросил бы пару золотых монет легионеру, доставившему печальное известие из Антиохии. Однако, обычай и осторожность требовали, чтобы император впал в отчаяние и наказал вестника смерти.
— Прочь отсюда, негодяй! — безумно вращая мутно-зелёными зрачками, завизжал Тиберий. — Как смеешь ты столь бесстрастно сообщать мне о несчастии, постигшем Рим?! О, горе! Возлюбленный сын мой, Германик, покинул меня и ушёл в царство теней!..
Тиберий добросовестно рвал на себе остатки жидких волос. Громко сетуя о кончине Германика, цезарь катался по мозаичному полу. Он шумно выл и плакал, а ошеломлённые рабы и преторианцы цепенели, безмолвно взирая на глубокую скорбь императора.
Побесновавшись немного, Тиберий решил, что уже достаточно показал отчаяние и скорбь, и успокоился. Дрожащим голосом, то и дело захлёбываясь всхлипами, он велел назначить на следующий день заседание Сената.
Сославшись на опустошённость, вызванную известием об утрате, Тиберий лёг в постель на удивление рано. Безмолвные рабы опустили тяжёлые парчовые занавеси у императорского ложа. В углу мягко мерцал ароматный светильник. За стеной едва слышно позвякивали мечи преторианцев, охраняющих покой императора.
Свернувшись под мягким покрывалом, Тиберий наконец дал волю эмоциям и беззвучно рассмеялся. Император был стар, но тем сильнее ему хотелось жить. Тем сильнее хотелось Тиберию провести последние годы жизни в удовольствиях, насытить до отвала жадное до всяческих наслаждений старческое тело. И пусть песни красивых невольниц и безудержный звон сестерциев заглушат голос совести и ропот неудовольствия извне!..
А Германик, пока был жив, мешал цезарю Тиберию жить. Лицо полководца слишком походило на скульптурные портреты былых трибунов республиканского Рима — гордое и волевое. Лицо человека, презирающего порок. И в этом лице Тиберий вечно читал упрёк и пренебрежение. И хотя Германик молчал, уважая в императоре высочайшую власть, но на запутанных улочках Рима давно раздавались голоса в пользу Германика и против Тиберия.
Вспомнив об этом, Тиберий захлебнулся смехом. Оскорблённое самолюбие снова напомнило о себе, и цезарь, не покидая тепло покрывала, злобно грозил кулаками в темноту и посылал проклятия Германику. А затем с облегчением вспоминал, что Германик — мёртв, и снова торжествующе смеялся.
За стенами Палатинского дворца завывал ветер. Неожиданно у Тиберия волосы поднялись дыбом: в монотонном вое ветра отчётливо слышалось: «Германик! Германик!» Поначалу Тиберий суеверно подумал, что это — глас богов, но затем понял: народ Рима, услышав известие о смерти полководца, оплакивал его. Женщины надрывно голосили, заламывая руки. Мужчины, злобно сверкая глазами, швыряли камни в дома тех патрициев, которых подозревали в нелюбви к Германику. Толпы народа стекались к Палатину, окружали дворец императора, посылали проклятия тёмным незрячим окнам. Но подойти поближе не смели. Преторианская гвардия берегла покой императора.
Тиберий забился под парчовое покрывало, накрылся с головой, чтобы не слышать народных воплей. «Почему плебс любит Германика? Почему ненавидит меня? Разве я не старался быть разумным и справедливым правителем? Видят боги, я заботился о порядке на улицах города, я приумножил казну империи, наказывал нерадивых откупщиков… Сколько трудов во благо Рима, но они остались незамеченными! А Германик одержал несколько громких военных побед и немедленно получил славу и признание народа! Рим любит победителей. Тридцать лет назад я тоже был молод и успешно воевал в Германии и Паннонии. Город рукоплескал мне, когда я проезжал по Священной дороге на триумфальной колеснице. Красивые девушки усыпали мой путь розовыми лепестками. А потом у римлян появился новый герой-триумфатор и они, неблагодарные, отвернулись от меня. Ну почему, почему?!.» — отчаянно стонал Тиберий, сжимая пальцами ноющие виски.
Так прошла эта ночь — на грани сна и безумия. Но иногда глаза императора устало закрывались, и тогда ему грезилась призрачная галера с чёрным прямоугольным парусом. Галера неумолимо надвигалась на Тиберия. Чёрные весла неслышно плескались в чёрной воде, в которой смутно отражались бледные звезды. А на палубе угрожающе застыла чёрная фигура скорби с лицом Агриппины.
Проснувшись, Тиберий не удивился полувещему сну. Он знал о грядущем возвращении вдовы Германика. Цезарь немного опасался непредсказуемого поведения женщины, и в то же время томительно желал её увидеть. Величественная красота Агриппины давно уже будоражила ночи Тиберия.
В былые времена сенаторы спешили в курию на рассвете. Но, к прискорбию, забываются обычаи славных предков. Солнце клонилось к полудню, когда заспанные и уставшие от затянувшихся ночных оргий сенаторы, наконец, собрались. Зябко кутаясь в бело-красные тоги, почти три сотни знатнейших и достойнейших римских патрициев слонялись по огромному залу Сенатской курии, отыскивая своё место на полукруглых каменных скамьях.
С трудом продирая опухшие глаза, Луций Элий Сеян обратился к сенатору Марку Лицинию:
— Смерть Германика — большое несчастье для Рима!
— О да! — участливо закивал головой сенатор. И из осторожности ничего более не добавил.
— Как ты думаешь, благородный Лициний, каково будущее, ждущее Рим? — настаивал Сеян.