ночью она даже видела, как тарелки исчезают одна за другой и как таинственная, темная фигура спешно скрывается с места преступления. Утром всегда появлялся грузовик с новыми огромными тарелками; за рулем сидел паренек-японец, который регулярно заменял изуродованные черные тарелки чистыми, белыми, без пятнышка. Однажды, только выгрузив тарелку у соседнего дома и установив ее на склоне холма, он обернулся и увидел в окне наблюдавшую за ним голую Кристин.
Когда-то – не так уж и давно – она, может быть, и отошла бы от окна. Но теперь она просто стояла и смотрела на него, жуя сливу.
По лос-анджелесским меркам дом был стар – его построили еще в тридцатых, – и вход с улицы вел на верхний этаж. Туда, заодно с библиотекой и кухней, взгромоздилась гостиная в форме большого полумесяца, с белыми кирпичными стенами, в которой были деревянный пол, камин и маленькое пианино в углу. Гостиную окружали большие окна без штор со скамеечками у подоконников.
Этажом ниже располагалась его спальня – с окном, выходящим на восток, и ее – с окном, выходящим на запад. Запертая комната находилась еще этажом ниже. Где-то через неделю Кристин начала вольно распоряжаться своей комнатой – убрала в шкаф колыбельку, которая так смущала ее, ожидая, что он будет в ярости. Но он ничего не сказал – возможно, потому что не заметил, а возможно, потому что сам хотел ее убрать, но почему-то никак не мог собраться с силами.
В доме почти не было видно признаков чьей-то жизни, чьих-то секретов. На стенах не висело ничего, кроме ошеломляющей черно-белой фотографии одного особенно заброшенного участка шоссе № 66 в Аризоне, примерно 1953 года, – бензоколонка «Тексако» на фоне мотеля, а позади них машина, сливающаяся с небом в бредовых сгустках облаков. Старое грязно-белое пианино в гостиной стояло нетронутым, никто никогда на нем не играл; оно казалось заброшенным, опустошенным, как будто его недавно оставила та, что часто сидела за ним, как будто с него исчез какой-то памятный и очень важный сувенир, что красовался на нем ранее. В библиотеке, между книжными страницами, не нашлось ни одного затерявшегося письма, ни одной фотографии. Похоже, он не имел привычки оставлять за своей жизнью следы в виде рассеянной дребедени.
Вскоре Кристин начала тайком перетаскивать книги из библиотеки в свою комнату. Среди них были тома Бронте, Сандрара и Кьеркегора, которые она когда-то взяла с собой, покидая Давенхолл, романы Травена [15] и Тумера [16], Боулза [17] и Достоевского, Кендзабуро Оэ [18], Вулрича [19] и Сильвины Окампо [20], «Лесной царь» Мишеля Турнье [21] и «Тысяча и одна ночь», «Книга Лилит» [22], «Исповедь англичанина, употреблявшего опиум» Томаса Де Квинси [23], кошмарные эпические гравюры Линда Уорда [24] и автобиография Винсента Ван Гога, том запрещенных комиксов Эгона Шиле [25], собрание писем Эдгара Г. Ульмера [26] и последнее полное издание дневника Ким Новак. [27] Она поставила их на полку под окном. На стену над кроватью она прикнопила вырванные из журналов Жильца фотографии и статьи, рассказы про писателей и музыкантов, про существовавшие лишь в мечтах дальние страны и города – Марокко, Венецию, Ирландию, – а также вырезку, которую ей удалось сохранить в своих странствиях: заметку о новогодней ночи в Северной Калифорнии.
– Должно быть, они верили, – своим сдавленным шепотом проговорил Жилец, – что в полночь случится нечто настолько ужасное, что любой риск оправдан.
Кристин спала на верхнем этаже, греясь на солнце у окна, и, проснувшись, лениво спустилась в свою комнату. Она вздрогнула, обнаружив, что он сидит на ее постели, куда пришел за ней, должно быть, одолеваемый одним из своих бурных приступов плотского желания. Он снял со стены газетную вырезку и изучал ее. Когда в дверях появилась Кристин, он не поднял глаз.
– Они, должно быть, верили, что любой риск, который они могли предпринять, не сравнится с апокалипсисом, который они не могли себе представить.
– Они сами не знали, во что верят, – ответила она.
– Да? – Он оторвал-таки глаза от заметки. – Откуда ты знаешь?
– Я там была.
– А ты во что верила, что оказалась там?
– Я убегала из дому.
Жилец рассеянно кивнул и снова уткнулся в статью.
– Шагнуть со скалы – это акт веры. Так что они должны были во что-то верить.
– А вы кто? – решилась она спросить. – Философ, социолог?
Позже она поняла, как это слово правильно произносится, пишется и выглядит на бумаге, а до того оно звучало для нее как непроизносимый медицинский термин.
– Я апокалиптолог, – ответил Жилец, по-прежнему внимательно читая заметку.
– Прыжок со скалы, – сказала Кристин, – может быть актом веры, но это еще не значит, что они понимали, во что верят. – Заговорив с ним таким образом, она, впервые за три недели, вдруг почувствовала неловкость за свою наготу. – Разве вера – это не когда веришь в то, во что веришь? Разве это не значит – не желать
Это как будто задело его.
– Ты, кажется, говорила, что тебе всего девятнадцать.
– На самом деле мне семнадцать.
– Но ты же говорила – девятнадцать! – вскричал он в ужасе.
– Я соврала. Я была в отчаянии, помните? «Лучше всего, если ты в отчаянном положении» – так, кажется, вы написали. А ведь вы, наверно, думали, что так выйдет более выразительно. Будете теперь знать, как писать выразительные секс-объявления. Будешь искать людей отчаявшихся – найдешь одних только обманщиков.