когда-нибудь чисто, рубашку крахмальную надеть, костюм от классного портного, в столицу или в Питер выбраться, в ресторане посидеть (теперь снова довольно приличные появились), ложу в опере взять. Дамам руки в кольцах целовать… Вы ж совсем еще человек не старый, по-прежнему времени даже и молодой, пожалуй. Году в восемнадцатом непременно кавторанга бы получили, в двадцать примерно третьем — каперанга. А то и ранее. Сейчас никак не меньше, чем вице-адмиралом, были бы. Командующим флотом или Генмором[11] заправляли. Да и я с вашей помощью черных орлов[12], наверное, уже получил бы…
— С чего вдруг именно сейчас — и такие мысли? Вам ли жаловаться? По тому же счету вы уже действительный статский, если не тайный… Правда, вот в бегах оказались, так это дело случая. Могло и иначе обернуться.
— Сомневаюсь, — с неожиданной твердостью в голосе сказал Шестаков. — Теперь уже очень сомневаюсь. Очевидно, такая наша судьба, от которой не убежишь, как известно. В восемнадцатом я еще искренне верил, что от большевиков может польза России произойти. Обновление как бы. После Кронштадта впал в сомнение, в чем вы лично могли убедиться…
— Да уж. Тогда вы себя с блеском проявили, — усмехнулся Власьев.
Воспоминание было приятно наркому, хотя в предыдущие годы он часто мучился мыслью — прав ли был тогда, позволено ли во имя так называемой «дружбы» изменять тоже так называемому «революционному долгу»?
Власьев понял его мысль.
— Известно, что первое побуждение, как правило, бывает благородным. И тогда, и сейчас вы ему поддались. Эрго[13]…
— Хотите сказать, что я по-прежнему остаюсь благородным человеком? Невзирая на… убийство?
— На войне мы с вами стреляли торпедами и ставили мины против совершенно ни в чем не виноватых людей. Ремарка «На западном фронте» читали?
— Как же… Суровое осуждение империалистической бойни…
— Вот-вот. Наши с вами исконные враги тевтоны — такие же нормальные люди, с чувствами, с совестью и благородством. Тогда бы нам такое почитать… Зато те, что пришли за вами вчера, — это как раз не люди. Убежденные палачи. Отбросы человечества и сволочь Петра Амьенского. Истинные враги народа. Их не оправдывает даже тезис «Прости их, ибо не ведают, что творят…». Еще как ведают…
— А вдруг и вправду уверены, что я и мне подобные — враги трудового народа? Либо вредили, либо злоумышляли, либо шли поперек линии партии…
— Тогда бы они хоть доказательства собирали, а не выколачивали их. Знакомились с материалами последних процессов? Где там хоть намек на доказательства? При царе и то без четких улик и сравнительно беспристрастного суда не сажали, тем более — не расстреливали и не вешали. Значит, вы все сделали правильно. Теперь главное — не останавливаться.
— Это как понимать? — вскинул голову Шестаков.
— Да в самом буквальном смысле. Как вы себе отныне свое будущее представляете? У меня отсидеться думаете? Я вам в гостеприимстве не отказываю, но рано или поздно… Здесь ближайшая деревня в трех верстах. В конце концов вас заметят, на первый раз я сумею выдать вас за приезжего гостя, скажем, даже брата, но через неделю или месяц слух дойдет до участкового, он явится проверить документы. Ну а дальнейшее понятно…
— Я могу уехать…
— При нынешней паспортной системе? Куда? Не смешите. Если только правда где-то в Сибири скит построить и жить там, как беглому раскольнику петровских времен. С женой и детьми? Сначала затоскуете, потом и одичаете. Робинзон из вас вряд ли получится…
— Тогда что же остается? С повинной идти или застрелиться? — произнес это Шестаков с отчетливо слышимой иронией.
— Зачем же так? Даже в шутку таких слов не произносите. А то застрянет невзначай мыслишка и начнет точить. Я всяких людей знал, всякого насмотрелся. Из-за таких пустяков иногда себе пулю в голову пускали, что даже оторопь берет…
В предбаннике становилось все жарче, оба собеседника незаметно за разговором разделись до исподнего.
Небольшая керосиновая лампа, почти коптилка, еле освещала тесное, с низким потолком помещение, из-под двери слегка сквозило, и мохнатые тени прыгали по стенам, изломанные и страшные.
За крошечным, в две ладони шириной, окошком выла и свистела теперь уже окончательно разгулявшаяся до полярных масштабов вьюга, скорее даже — полноценный буран, при котором застигнутый в пути ямщик не имел шансов на спасение, каким бы опытным он ни был.
— К утру, наверное, откапываться придется, — заметил Власьев. — У меня на этот случай специальный ход через крышу есть и лопаты на чердаке.
Шестаков второй раз за сутки вспомнил героя ледовой зимовки капитана Бадигина. Вчера только ему завидовал, а сейчас и сам в том же положении. Только полярник спокоен за свою участь до лета как минимум, а он — до… Да кто может знать, кто из них сейчас в лучшем положении? Сожмет пароход «Седов» льдами чуть покрепче — и конец капитану, не видать ему своей геройской звездочки.
— Так банька-то согрелась, пойдем, однако, — сказал Власьев.
— Мне и не хочется вроде, — с сомнением ответил нарком. — Разморило меня что-то. Да и выпили порядочно.
— Ништо, — перешел вдруг на местный диалект егерь. — Не повредит. Мы слишком-то усердствовать и не будем. Так, косточки распарим слегка да ополоснемся. Спаться будет лучше.
Жар в парилке был сухой, пронзительный, в нем даже лампа продолжала гореть как ни в чем не бывало.
На верхнем полке Шестаков почувствовал себя словно бы и легче, только в ушах гудела кровь и в виски чуть тюкало, а так ничего.
— Вы, Григорий Петрович, знаете, я ведь до вашего появления ощущал себя совершенно умиротворенным, едва ли не счастливым человеком, вот только вы меня снова слегка смутили…
— Счастливым? В такое время?
— Именно, милейший, именно. А чего же? Тюрьмы полны коммунистами, изничтожают они друг друга так, что никакому Врангелю с Деникиным не снилось, все, почитай, герои гражданской войны сведены под корень, самые глупые пока уцелели, и то, полагаю, до времени, «ленинская гвардия» тоже целиком «в штабе Духонина[14]»… Я тут газетки выписываю, детекторный приемник собрал, полностью в курсе, хоть в город не чаще, чем три раза в год, выбираюсь. Отчего же мне не радоваться? Я-то вот живу, пребывая в полной гармонии с собственной душой и природой. Про троцкистов в «Правде» почитаю, потом по лесу пойду, на живность всякую полюбуюсь, птичек послушаю…
Дневник наблюдений за природой еще веду, чучела набиваю, про повадки муравьев очерк составляю, словно бы новый Фабр… И так иной раз сладко на душе делается…
Крыленко с Дыбенкой, помните, очень против офицеров зверствовали, а теперь обоих — тоже к стенке. И еще многих, Викторова, Кожанова, Муклевича, Зофа, Зеленого! Это я только бывших моряков- предателей, советских комфлотов сейчас вспомнил. У меня, знаете, такой как бы синодик заведен, так, поверите, не успеваю кресты ставить.
Из кронштадтских карателей никто не уцелел, поверите ли?! Кто в катастрофе погиб, как Фабрициус, кто-то своей смертью умер, но в молодом, заметьте, возрасте, а большинство все же к стенке своей, советской, отправились. Чудо ведь, никак иначе!
Да со всенародным гневом и проклятиями в печати! А я, как новый крестик нарисую, по этому случаю глухаря в русской печке зажарю, да под глухаря и чарочку — чтоб ни дна ни покрышки очередной поганой душе…
Шестаков подивился столь, в общем-то, неожиданному, но в принципе, как он, немного подумав, решил, — естественному взгляду на вещи.
Это он никак не может отрешиться от ставших почти второй натурой советских стереотипов, а его бывший командир своих убеждений никогда не менял. Так французский аристократ в каком-нибудь 1793 году не мог не радоваться казни Робеспьера и его присных, а на двадцать лет позже — падению Наполеона.