головы по дедовскому обычаю велел отрубить лишь каждому десятому, а остальных простил и отпустил с миром. И возликовала Москва, славя мудрость и справедливость царя.
Но Иван более никогда тем крикам славословящим не поддавался — не веселили они его сердца. С детства нашего мы любили народ русский, не зная его. Но вот столкнулся Иван впервые с народом своим лицом к лицу и ужаснулся ярости его, и омрачилась душа его. Не убоялся он народа, но веру в него потерял. Впредь, превознося народ русский, и клянясь его именем, и награждая его в дни торжеств, Иван лукавил перед совестью своей, но Бог — он все видит! Неисповедимы пути Господни, но, быть может, и за то лукавство тоже покарал Он его, сокрушив его ум и душу.
С того дня еще сильнее прилепился Иван душой к Алексею Адашеву и Сильвестру, единственным, не бросившим его в трудную минуту. Каждый вечер запирался Иван с ними и обсуждал дела государственные. Присоединялся к ним и Андрей Курбский, лишь только в непрестанных ратных делах его наступало временное затишье и он мог приехать в Москву. Со временем Иван привлек в эту маленькую думу князей Воротынского, Горбатого, хоть и Шуйского, Морозовых, Михаила, Владимира и Льва, Курлятова и некоторых Других немногих числом. Отныне в этом узком кругу обсуждались и решались все вопросы, а большой боярской Думе оставалось лишь молча со всем соглашаться. Захарьины, раздосадованные тем, что их вновь обошли, пустили название: постельная дума, имея в виду, что заправляет там всем Адашев, постельничий царя. Бояре название подхватили, посмеиваясь: вам бы, Захарьиным, лучше помолчать, всем известно, что в постели сестрица ваша куда угодно государя нашего направит. Правда же была в том, что собирались действительно в спальне царской и Иван часто лежал на постели, отдыхая от тяжких дел. Много позже Курбский в своих злолживых писаниях назвал эту ближнюю Иванову думу Избранной радой, но мы тогда таких слов не ведали.
Меня же не приглашали, вероятно, из-за юных моих лет. И шатался я без дела по дворцу, лишь изредка пробираясь коридорами тайными послушать, о чем там говорит Иван со своими советниками новыми. Но долго я не выдерживал — говорили они о вещах скучных, да и трудно слушать, стоя в темноте, не видя лиц, а главное, не имея возможности вставить хоть одно словечко! Так, намаявшись, пошел я по примеру брата к митрополиту и пал ему в ноги.
— Владыка, направь меня! Имею желание горячее помочь брату в его делах великих, но не знаю как, ибо не обучен ничему и душу имею робкую, — так я начал, христианское смирение показывая, и тут же, научившись кое-чему у брата, преподнес митрополиту готовое решение, — хочу я жизнь посвятить описанию подробному всего царствования брата моего, всех его трудов тяжких и подвигов великих во славу Господа и всей нашей Земли Русской. Благослови, владыка!
— Добре, сын мой, — ответствовал Макарий, — богоугодное дело ты задумал. Благословляю, но пока на обучение. Пойдем со мной, познакомлю тебе с учеными монахами, узришь главное дело моей жизни.
Воистину в святую обитель я попал! Двенадцать монахов денно и нощно, отвлекаясь лишь на молитвы установленные, как апостолы, трудились над древними свитками, а Макарий, как Святитель и пастырь, их поучал и труды их направлял.
— Вот первое мое дитя, — пояснял мне Макарий, — Степенная книга. Давно пришла пора собрать воедино все сказания о Земле Русской, как росла она и приумножалась, как врагов сокрушала, как Церковь Христову строила. Особливый же рассказ о родословной великих князей Московских, о славном твоем роде, всеми благодетелями преисполненном. Хочу я вывести наступившее царствие великое из дел предков твоих и их заветов. А еще пытаюсь я прозрить Волю Божию. Не дано человеку знать пути Его, но из дел прошлых мы можем понять, что угодно Ему, и впредь так и поступать, уповая на Его неизменную милость и помощь. Одна беда, — сокрушенно покачал головой Макарий, — летописи древние в большом расстройстве. Свитки многие попорчены, кои выцвели, а иные мышами погрызены. Те же, что на листах пергаментных написаны, перепутаны, не понять иногда, какой лист за которым следует. А иные летописи потеряны или вовсе не писались. Летописям же иноземным веры нет, такое о Земле Русской в иных историях понаписано, что и читать срамно. Многая работа здесь предстоит и великие открытия сулит. Ты сначала все это перечитай, а уж потом, Господу помолясь, берись за житие брата твоего царственного.
А вот второе мое дитя, не менее любимое, — продолжал Макарий, — Четьи-Минеи, чтение месячное, великое. Все тут будет: все книги Священного Писания с пояснениями и толкованиями, творения Отцов Церкви, жития святых, и мирские книги будут, не столько для развлечения, сколько для просвещения народа, та же история Земли Русской и описания различных странствий. Вся мудрость божественная и человеческая будет собрана в двенадцати огромных томах, на каждый день чтение человеку найдется, а более ему знать ничего будет не надобно. И тут беда, — вновь опечалился Макарий, — противоречий множество в книгах божественных, что от нерадивости переписчиков проистекло. А иногда и от злого умысла. Есть же книги, которые не Святым Духом вдохновлены, а истинно диавольским наущением. То не нами замечено. Еще отец твой, великий князь Василий Иванович, мир его праху, призвал к себе книжника великого, Максима Грека, дабы тот навел порядок в книгах божественных. Но тот, воспитываясь долгие годы в странах европейских и набравшись там вольнодумства нового, книги стал исправлять во вред канону православному, за что и был ввергнут в Троицкий монастырь, где уж скоро двадцать лет грехи свои замаливает. Нам подвиг великий — выправить книги божественные, а книги вредные и Богу неугодные мы выявим, по монастырям и храмам соберем и сожжем, дабы не смущали они народ православный. Тебе, не в обиду или укор указано будет, — мягко сказал Макарий, — книгами божественными заниматься нельзя, но в Четьях-Минеях, если пожелаешь, дело найдется. Составляем мы жития русских святых, чудотворцев и мучеников, чтобы было кому русскому народу поклоняться и на чьих примерах жизнь свою строить. Но память народная сохранила лишь их имена, а житие стерлось. Одно упование — на Господа нашего, что снизойдет он к нашим молитвам, ниспошлет нам откровение. Вот и ты — молись, а как приснится тебе что-нибудь или почувствуешь вдохновение Божие, так сразу садись и записывай, как рука пишет, ибо это Он твоей рукой водить будет.
С этого я и начал. Прав был Макарий — как помолюсь с утра, так сразу вдохновение Божие и накатывает, только успевай записывать. Особенно хорошо выходили у меня жития мучеников. Монахи, старцы седобородые, навзрыд плакали, читая об истязаниях и казнях, которым их подвергали варвары и противники веры христианской. Говорили, что такого изуверства они и в аду представить себе не могли. Мне же было то удивительно, ведь такие рассказы мы с братом часто в детстве слышали от мамки и от слуг, когда они, собравшись в круг зимним вечерком, вспоминали времена деда нашего и отца. А вот с чудотворцами у меня получалось хуже. «Велик и всемогущ Господь, но и у чудес есть пределы», — поучали меня монахи.
Не забывал я и об описании славного царствования моего брата. Но так как великих дел пока не было, я лишь слова записывал. Для этого, чтобы писать было сподручнее, приказал сделать специальный столик, на одной высокой ножке и узкий, в ширину листа, с подсвечником вделанным. А к нему табурет, тоже узкий и высокий, чтобы ухом быть ближе к отверстию слуховому. И все это я установил в коридоре тайном у спальной палаты Ивановой, где его советники ближние собирались. Все за ними я, конечно, записать не мог, не в силах человека писать также быстро, как он говорит, но память у меня всегда была хорошей, и на следующее утро я пробелы заполнял, да и спорили они часто об одном и том же, что сильно помогало.
Тогда же пришла мне в голову мысль об одной шутке. Надергал я разных фраз из моих записей, так чтобы они более или менее друг другу подходили и в явное противоречие не входили, и склеил их вместе в подобие челобитной бумаги. Много чего получилось: о воровстве боярском, о лености людей служивых, о разорении крестьян, об оскудении земли. А из этого я вывел, то есть приклеил, что обычай кормлений надо отменить, всю землю у бояр, боярских детей и служивых людей отобрать, а взамен того платить им жалованье из Рук царских. И платить по делам их, а не по знатности. А в конце прибавил, что государю нельзя быть кротким, а надо быть — грозным! Тут чуть было не обмишулился, прибавив: как наш дед. Хорошо, что вовремя заметил и зачеркнул.
Придумал и имя для податчика — Ивашко Пересветов.
Иван — имя на Руси самое распространенное, а Пересвет — это из незадолго до того прочитанной летописи, так монаха звали, который вместе с предком нашим сражался на Куликовом поле и похоронен был тут же рядом, в Симоновом монастыре. А как имя это в голову пришло, так сразу и житие сложилось.