— Но не оставил тебя, князь, царь ни мыслями, ни милостью. Повелел написать для тебя особливую грамоту целовальную, чтобы выделить тебя, брата его возлюбленного, из толпы других своих подданных. Читай, князь, — протянул ему свиток Мстиславский.
А как прочитал грамоту Владимир Андреевич, то опять возмутился.
— Да что здесь понаписано! — воскликнул он и, сверяясь со свитком, зачитал: — Князей служебных с вотчинами и бояр ваших мне не принимать, так и всяких ваших служебных без вашего приказания не принимать никого, — и тут же забрызгал слюной во все стороны, — такое не можно принять, право отъезда на Руси испокон веку существовало. Коли не хотели бояре князю московскому служить, могли к другому беспрепятственно перейти и вотчины с собой забрать. Царь Иван обычай вековой рушит!
Ай да Адашев, ай да сукин сын! Не в том даже молодец, что Старицким ручеек перегородил, по которому к нему людишки недовольные утечь могли, он заставил князя Владимира в мелочи упереться, забыв о главном. Поплыл князь Владимир, тут уж всем стало ясно, что приплывет он в конце концов к крестному целованию. Даже клевреты его, уже присягнувшие, стали его громкими криками к тому же призывать. Их тоже понять можно: так они изменниками Старицким выходили, а коли он присягнет, то тот грех с них снимет. Поломался еще немного князь Владимир Андреевич — и присягнул и бумагу полным титлом подписал. А как крест ему поднесли, то он губами пошевелил, якобы молитву читает, потом вытер уста полотенцем протянутым, на пол сплюнул и крест поцеловал. Чувствуя, что бояре стоят недвижимо, он к кресту лбом приложился, а потом одним и другим глазом, потом отступил и, голову наклонив, крестным знамением себя осенил. А как соблюл он весь обычай, тут уж бояре все зашумели довольно и себя от радости за мирное разрешение дела крестами осенили.
Говорил я вам, что у князя Владимира твердости и воли на полноготка. Так и вышло! Ведь упрись он, ничего с ним поделать было бы нельзя. Он бы даже взбунтоваться мог, а там как Господь рассудит. Если бы проиграл, бояр и детей боярских, к нему примкнувших, конечно, казнили бы для острастки, а ему бы ничего не сделали. Ведь так и с отцом его и дядей нашим, князем Андреем Старицким, было: виселицы с его сподручниками от Москвы до Новагорода стояли, а князя Андрея всего лишь в темницу посадили — нельзя кровь великокняжескую проливать! С князем Владимиром и того бы не было, он бы не бунтовщиком вышел, а в своем праве, он же присягу, в отличие от отца своего, не нарушал бы. Но дал слабину — и присягнул.
Сразу же отрядили послов к матери его, Евфросинье, чтобы она к той грамоте привесила печать княжескую. Она орешек покрепче, такое сокрушить только знатным воеводам под силу было — двум Михайлам, Воротынскому да Морозову. Поначалу Евфросинья наотрез отказалась, сказала, что без сына никакой печати привешивать не будет. На то ей было отвечено с твердостью, что такое сделать не можно, князь Владимир покамест посидит немножко в царском дворце. Тут Евфросинья зачала браниться. Три раза от ее брани отступали воеводы в царский дворец и потом вновь шли на приступ, каждый раз узнавая много нового о себе и о своих родственниках до седьмого колена. Но сломили-таки упорную бабу, знать, не забыла она, что такое сидение недолгое в царских палатах.
А пока послы бегали туда-сюда, еще один случай приключился. Едва открыли двери в Грановитую палату, как вбежал туда князь Дмитрий Курлятьев и очень борзо для больного устремился к кресту. А за ним внесли на носилках печатника Никиту Фуникова, так он, наверно, хотел всем показать, что с ним не обычная медвежья болезнь приключилась. Вот и объясните мне, как они могли сведать, что дело на победу нашу завернуло, если никто из палаты во все время ни разу не выходил? Вот вам и слухи!
А как вернулись послы последний раз от Евфросиньи Старицкой, так наступило в палате всеобщее ликование, супротивники недавние друг друга обнимали, восклицая: «Явил Господь милость к Земле Русской! Не дал смуте разразиться! Да здравствует царь и великий князь Димитрий Иванович!»
И я чуть было в ладоши не захлопал. Ах, как славно все получилось! Так и хотелось крикнуть тетке Евфросинье: «Учись, старая, как поступать надлежит! А то — народ спаивать, детям боярским жалованье вперед раздавать, бунт заводить. Сотню стрельцов, одним обещаниям радых, у дверей дворца расставить, — и все! А народ пусть безмолвствует, безмолвствует и пашет. А как сделано дело, так можно и милости раздавать, и пиры закатывать, а народу особый указ — ликуйте! Мы все ж таки культурная страна, все надо делать чисто и аккуратно, без шума и пыли. Чай, не в Польше какой-нибудь живем, где шляхта худородная короля избирает, кто кого горлом перекричит, и не в свейской, прости Господи, земле, где бунтом народным торгаша бывшего на трон возводят». Хотел крикнуть, да не крикнул — вдруг научится.
За тем ликованием все как-то забыли, что царь Иван жив, но в тяжкой болезни пребывает. То есть все забыли, кроме меня. Я почти сразу наверх бросился, но там все было без изменений.
Так и провели мы вместе с Анастасией две ночи и два дня кряду, она за левую руку Ивана держа, а я за правую. А как шевельнулся Иван, так мы вместе к его груди и припали, стукнувшись головами. Но не обратили на это внимания, счастье-то какое — очнулся! Теперь дело на поправку пойдет!
Оно и пошло. Иван бульону куриного с урчанием довольным откушал. Хоть и пост был, но митрополит от радости великой его от поста разрешил, велел давать все, чего ни спросит, то болящему на пользу. Иван разлил, правда, половину на себя, как дите малое, но то от слабости. Мы потом, чтобы он не пачкался, с ложки его кормили.
А после встал и по комнате поблуждал. Все углы посшибал и стол опрокинул, на него наткнувшись, у него руки и ноги двигались каждая сама по себе, голове не подчиняясь. То и немудрено после долгого беспамятства. Мы его под руки подхватили и в постель уложили.
Я от брата не отходил. Чтобы развлечь и ободрить его, рассказал в лицах все последние события, с его припадка начиная. И о том, как духовную его написали, и как всех к присяге сыну его единственному привели, и как мятеж боярский пресекли. Но Иван слушал рассеянно, лишь иногда вскидывался, когда я поминал имена Курбского, Адашева, Сильвестра. Но когда те заходили в спальню, смотрел мимо них и на их слова ничего не отвечал.
Он вообще ничего не говорил, что всех нас сильно удручало. Но на второй день Иван вдруг забеспокоился, заметался и произнес явственно: «С народом говорить хочу!» Мы, конечно, обрадовались, но попробовали его урезонить, слаб он еще был. А он пуще разволновался, глаза из орбит полезли, и как гаркнет: «Я царь или не царь?!» Что против такого скажешь? Не токмо я не нашелся, но и митрополит, и все ближние. Иван же заладил одно: «С народом говорить хочу!»
Делать нечего, послали за одеяниями царскими. Хорошо, что хоть народ весь в сборе был. Едва прослышав о выздоровлении царя, все бояре, князья, дьяки и прочий люд служивый, службу отставив, опять во дворец слетелись. Так и сидели от зари до зари, судили-рядили о том, как дальше жить будем, ждали слова государева.
Слово то коротким оказалось. Иван, ведомый под руки князьями Иваном Мстиславским да Владимиром Воротынским, прошествовал на середину Грановитой палаты, обвел всех взглядом раз и другой, потом вдруг поклонился в пояс и произнес проникновенно: «Спасибо вам, люди добрые, что не бросили семью мою и младенца невинного в тяжелую минуту! Простите, если что не так! Ибо грешен я пред Господом и пред вами».
Тут ближние Ивановы переглянулись быстро в некотором замешательстве, Ивана окружили и быстро его из палаты вывели. Я же в умилении пребывал, таким истинно христианским вышло первое обращение Ивана к народу после болезни. Да и народ пребывал в воодушевлении. Доброхоты наследника, царевича Димитрия, услыхали в словах Ивана обещание будущих милостей. Иные же — прощение грехов своих. Большего от царя они и не ждали. На том радостно и разошлись.
Я же побежал наверх, к Ивану. Он в великом гневе пребывал, что не дали ему поговорить с народом. Сильвестра, под руку подвернувшегося, прибил. Еле скрутили, влили в него для успокоения чуть не полковша настойки на корне валериановом. Иван вскоре забылся, но и во сне продолжал метаться. А я сидел рядом и пот с чела его вытирал, и молился непрестанно.
Прав Иван, как всегда, прав: грехи наши — тяжкие!
Глава 6. Последний полет орла