Были те годы настолько сладостны, что я готов вспоминать их бесконечно, а рассказывать — рассказывать совершенно нечего. В голове не цепь событий, а букет ощущений, собранных из разных дней и разных мест. Роза из дворцового сада соседствует с полевым цветком; серебристый смех княгинюшки, высоко взлетающей на качелях, переходит в перезвон колокольчиков на тройке, летящей по заснеженным полям; полумрак сельской церквушки сгущается в звездную ночь, когда лежим мы рядом с княгинюшкой, вперив взгляды в небо и выискивая наши звезды; трели соловья перетекают в пенье жаворонка; жар солнца, сгустившийся в вине, разжигает сердце, и лебедушка, бьющая крылами на озере, превращается в княгинюшку, распахивающую мне свои объятия. Обрывки воспоминаний, складывающиеся в картину счастья, вереница повторяющихся изо дня в день слов, движений, запахов, звуков, сотни милых неприметных мелочей, в земной жизни многие люди их не ценят и оттого несчастны, лишь в загробной жизни, когда им уже некуда спешить, они проникаются их сладостью и обретают райское блаженство.
Но есть избранные, которым Господь дарует рай на земле. И мы с княгинюшкой были в их числе, пять лет — почти вечность — один миг.
Есть и другие избранные, о них-то я и хочу рассказать. О ближайших сподвижниках брата моего, взявших после его ухода в свои руки тяжелое бремя управления державой Русской, о тех, кого Андрей Курбский впоследствии назовет Избранной радой.
Ведь меня хоть и отставили отдел государственных, но сам я от них не устранился. Да и как я мог это сделать после всех лет, проведенных бок о бок с братом. Это моя страна, и не могу ее из-за мелкой обиды бросить на произвол судьбы. Я не мог влиять на ход событий, но я мог за ними следить, размышлять о них и готовить величественные планы на случай, если Господу и народу будет угодно вновь призвать меня на службу Отечеству.
Не подумайте, что Углич такой уж медвежий угол, все новости доходили до меня с завидной регулярностью. Да и гости из Москвы у нас не переводились, дом наш славился хлебосольством, так уж княгинюшка завела. Если кто из бояр хотя бы и в пятидесяти верстах от нас проезжал, а все же не ленился сделать крюк, заехать на пару-тройку дней. Я и охоту знатную организовать мог, и пир устроить не хуже царского, даже лучше, потому как не сотни гостей галдят в огромной палате, а узкий круг, человек десять- пятнадцать, за одним столом сидит, все свои, и тихо течет доверительная беседа.
Все, что в Москве происходило, я таким образом знал до тонкостей, и даже лучше стал понимать события, глядя на них издалека. В Москве голова кругом шла от известий, сыпавшихся в уши одновременно с разных сторон, и трудно было отделить зерна от плевел. А пока до Углича новость долетит, с нее всю шелуху сдует, остается только ядро крепкое, и попадает оно прямиком в цель, в лоб. От этого много лучше стал я разбираться в хитросплетениях интриг московских.
Да и в других делах сильно помудрел. Столкнувшись волей-неволей с жизнью народной, глубже вник в многотрудную науку управления державой. Воочию видел, как улучшается жизнь народа, как богатеют крестьяне и люди посадские, как семейства их прирастают, как утихает разбой и вместо шаек разбойничьих на дорогах караваны торговые появляются. Выводил я все это из мудрых мер, братом моим предпринятых, из нескольких слов его пастырских, к народу обращенных. И еще понял я, что теперь главное — народу не мешать, пусть себе трудится, царем успокоенный и обнадеженный, уверенный в доброй воле государя народ сам все устроит, не только нас прокормит, но и себя, даже и прибыток останется, чтобы хозяйство дальше развивать. По прошествии двух лет моего правления я лишь одно дополнение ввел в свою методу: убедился, что следить надо только за управляющими, как управляющий толстеть начал, да шубу не по чину справил, да женка его жемчугов и золота на себя излишне навесила, так того управляющего надо немедленно гнать. И гонять его батогами на заднем дворе до тех пор, пока он добровольно уворованное не выдаст. При таком отеческом попечении город Углич похорошел и разросся необычайно: было в нем три собора да полтораста церквей, двенадцать монастырей с двумя тысячами монахов и тридцать тысяч жителей, подати уплачивающих. И весь удел мой превратился в край благословенный: князь весел, народ богател и власть славил, а управляющие были поджары и в службе ретивы.
То же и в других Землях Русских проистекало, где наместники не только о своем кармане думали, но и о счастии народном радели и мудрым невмешательством процветанию державы содействовали.
Все-то меня заносит о себе рассказывать, это вам, наверно, малоинтересно. Попробую еще раз приступить к рассказу об Избранной раде.
Если забыть на время о несправедливости, со мной сотворенной, и еще об одной, о которой я позже расскажу, то остальные действия новых правителей мое полное одобрение встречали. Потому как явили редчайший пример правления не грозного, а милосердного.
Многие бояре боялись, что не сойдет им с рук бунт во время болезни Ивановой, и навострились за рубеж утечь, за головы свои страшась. И первым из них был князь Семен Ростовский, один из главных баламутов. Собрал он в побег всю свою семью, братьев с племянниками, а вперед выслал боярина своего ближнего, князя Никиту Лобанова-Ростовского, чтобы тот с королем Польским обо всем предварительно сговорился. Князя Никиту, летевшего без подорожной, в Торопце задержали, допросили и так узнали об измене. Дума боярская единодушно приговорила зачинщика побега к смерти, но правители приговор смягчили, найдя извинительную причину — известное всем скудоумие князя Семена. Всего-то сделали, что выставили князя на позор, да сослали потом на Белозеро, а подержав там маленько для просветления мозгов, и вовсе отпустили. То же было и с другими боярами и детьми боярскими, в изобилии отлавливаемыми на границах с Литвой. Никого из них лютой смертью не казнили, и многие потом честно державе служили, получая места по древнему достоинству своему.
Более других трепетал князь Владимир Андреевич Старицкий, особенно во время Сильвестрова розыска о ереси, когда пущенные тем слухи прямо на князя указывали как на первейшую жертву. Но опекуны его успокоили и усмирили. Сразу после рождения второго сына Иванова был составлен новый акт, в котором князь Владимир Андреевич провозглашался наследником в случае смерти обоих царевичей в малолетстве. За этого журавля в небе со Старицкого взяли крестоцеловальную запись, что будет он впредь верен совести и долгу и не будет щадить даже матери своей Евфросиньи, если замыслит она какое зло против царицы Анастасии и сыновей ее, что не будет он знать ни мести, ни пристрастия в делах государственных и не будет делать ничего без ведома царицы, митрополита и боярской Думы. Заодно сократили количество воинов на дворе Старицких в Москве до ста человек. Все то князь Владимир с готовностью подписал и почти десять лет вел себя по клятве, мир в державе поддерживая.
Да и дело о ереси, если разобраться, окончилось столь тихо, что вызвало даже и протесты, особенно среди святых отцов. Но совет опекунский твердо отстоял свою линию на милосердие и человеколюбие, и церкви христианской ничего не оставалось, кроме как присоединиться к ней.
Одно лишь меня повергало в отчаяние и печаль — ненависть, воцарившаяся в отношениях Анастасии с ближайшими друзьями Ивановыми. Она была уязвлена бессердечием, как ей казалось, и двоедушием друзей Ивановых во время его болезни, не могла она забыть ни речей оскорбительных против нее и родичей ее, ни кажущегося доброхотства к князю Владимиру Старицкому в ущерб сыну ее Димитрию, ни поспешного пострижения Ивана, ни несправедливого удаления всех ее родственников от двора по негласному обвинению в ереси. Не могла она сдержать слов горьких и временами злобных, но что брать с женщины и вдовы несчастной. Но ведь и друзья Ивановы не оставались в долгу и, отставив почему-то все свои мысли о милосердии и человеколюбии, нападали непрестанно на царицу, всеми другими любимую, особливо же народом. Отличался в том злословии Сильвестр, сравнивавший Анастасию с Евдокией, женой византийского императора Аркадия, гонительницей Иоанна Златоуста, заносчиво разумея под Златоустом себя. Сильвестр известный женоненавистник, и это многое объясняло, но ведь и Алексей Адашев с Андреем Курбским недалеко от него отстали. Они, правда, больше на Захарьиных нападали. С этим я, пожалуй, и согласен был, хотя не совсем понимал, за что честят они их клеветниками и нечестивыми губителями всего Русского царства, вот только те проклятья рикошетом в Анастасию попадали. Да и ее имя в запале ругательства к ним на язык попадало.
Мы с княгинюшкой не могли послать возлюбленной нашей сестре Анастасии слова утешения и поддержки из-за ее безграмотности. И с образованием тяжело, и в темноте не легче. Эх, грехи наши тяжкие!