коробами выносили?
С той поры Мария Ивана от себя уж не отпускала, всюду за ним таскалась. Вот и в Вологду с ним поехала, смотреть, как дела подвигаются на строительстве новой столицы. А уж из Вологды ее совсем плохой привезли, так что из возка пришлось на руках выносить. Две недели промучилась, иссохла вся и умерла. Иван, как вернулся, в великое расстройство пришел. С одной стороны, горевал сильно, на помин души ее такие богатые вклады в монастыри сделал, что и мы по смерти матери его, святой Анастасии, не делали. А с другой — приказал розыск тщательный провести и злодеев наказать без всякой пощады, кто бы они ни были.
Скуратов за дело с обычным своим рвением принялся и рыл, в общем-то, там, где следовало, в ближайшем окружении Ивановом. Но и другие не отставали, Захарьины сразу на Старицких указали, а вскоре и злодеев сыскали. Ими оказались дворцовый повар Молява с сыновьями. Под пытками признались они, что подучил их извести будущую царицу князь Владимир Андреевич, он же дал им порошок, от матери из Горицкой обители полученный, и двадцать золотых. И еще больше обещал, если они и самого царя испортят.
Иван немедленно приказать доставить в Слободу инокиню Евдокию, а князю Владимиру Андреевичу послал настоятельное приглашение приехать. Но не довелось мне свидеться с теткой Евфросиньей, погибла она по дороге, по одним рассказам, угорела, по другим — утопла в Шексне, угар с водой плохо сочетаются, так что у меня подозрения всякие возникли.
С князем Владимиром тоже незадача приключилась. Уже прискакал вестовой с сообщением, что они с супругой и дочерью младшенькой находятся в ближнем сельце Слотине и завтра прибудут. А на следующее утро другой вестовой с новостью ужасной: все скончались. Иван пришел в ярость неописуемую, собрав всех ближних своих, кричал, что злодеи изводят его родных и к нему подбираются, при этом выходило так, что все злодеи в этой самой палате сидят и злодеи — все сидящие. В конце концов Иван выбрал самых доверенных, то есть наименее подозреваемых, и отрядил на немедленный розыск. Так и поехали: Григорий Лукьянович Скуратов, Василий Грязной и я, конечно, хоть и очень мне не хотелось.
Предпоследний удельный русский князь нашел свой конец в тесной комнате на маленькой ямской станции. Владимир Андреевич лежал, благостный и прибранный, на кровати, а рядом дочка его, как уснула, милая. Княгиня же Евдокия полулежала-полусидела на полу у кровати с левой рукой, простертой к мужу и дочери, как будто в последние мгновения тянулась к ним, да так и не дотянулась. Рядом же с правой рукой лежал кубок опрокинутый, из которого натекла небольшая лужица вина. Никаких следов борьбы или насилия не было видно.
— Эх, — крякнул Скуратов с какой-то даже досадой и сказал, покачивая скорбно головой: — Похоже, что сами.
— Да уж, — кивнул головой Грязной, деловито осматривая комнату, — княгиня отравила мужа с дочерью, как я думаю, по сговору с князем, положила их на кровать, убрала, чтобы все пристойно выглядело, а потом уж сама.
— Не мог князь Владимир такого над собой сделать! Он в Бога веровал, а это — грех! — воскликнул я.
— А он и не делал, — сказал Скуратов, — он на жену все переложил. Нерешителен был и богобоязнен, это твоя правда, князь, вот всю жизнь женской волею и прожил, сначала мать, потом первая супруга, затем вторая, все как на подбор, сильные женщины были, упокой их Господи.
— Но почему? — не сдавался я. — Ведь ехал он к царю почти по доброй воле, оставалось каких-то три версты, доехал бы, поговорил, оправдался. А если принудили, то как? Здесь, среди людей? Да и насилия никакого не было.
— Э-э-э, князь, — протянул Грязной, — напугать человека до потери воли несложно, особенно если воли с ноготок, — так и сказал, слово в слово по-моему.
— И не нужно для этого кости ломать или жилы тянуть, — пояснил Скуратов, — чтобы вы там все ни говорили, я, к примеру, это дело не люблю и редко его пользую, да и зачем, если можно по-доброму объяснить человеку, что с ним будет, если он упираться начнет. А для особенно упорных можно и в натуре показать, поставить около окошка, вот как здесь, колышек, а на колышек человечка посадить, смотри и вникай! Тут главное — из каморы все острые предметы убрать и веревочки, а то без обвиняемого недолго остаться. А можно наоборот, поставить чару с вином, да объяснить, чтобы ни в коем случае это вино не пил, а то там такой яд сильный, что в одно мгновение уложит без всякой боли. А к княгине немного другой подход, — с неожиданной словоохотливостью продолжил Скуратов, — но тоже на знании натуры основанный, она же как братец двоюродный (для тех, кто не знает, укажу с омерзением это имя — князь Андрей Курбский), горда без меры, вспыльчива и порывиста, ей не смерть страшна, а позор, и то, что дочка у нее, а не сын, весьма кстати для целей злодейских. Уж лучше так! — махнул Скуратов рукой в сторону кровати с телами погибших, потом обернулся к Грязному и сказал с некоторым раздражением: — Ну а ты чего здесь стоишь? Иди, поспрошай народ, кто у Старицких вчера вечером был, да долго ли.
— Их, может быть, еще раньше обрабатывать начали, а уж здесь они дозрели, — деловито, без тени обиды ответил Грязной.
— Так ты и на других станциях расспроси! Иди, Вася, иди, землю носом рой, но злодеев сыщи!
Вот говорили тогда и сейчас иные говорят, будто бы это Иван приказал Старицких извести. Врут! Не бывало такого в нашем роду со времен гибели святых Бориса и Глеба. Церковь наша православная, прокляв окаянного братоубийцу Святополка, навечно поставила предел душегубству великокняжескому. Но если вы вдруг человек практический и доводы нравственные в расчет не принимаете, то я по-вашему спрошу: а зачем? Какая в том Ивану корысть? Тетка Евфросинья ему никак не мешала, он даже чувств к ней никаких испытывать не мог, как, гм, некоторые, потому что не знал ее совсем. Что же до князя Владимира Андреевича, то после него сын остался, это в нашем царском деле, считай, одно и то же. А Иван своих троюродных уже родственников очень жаловал, брату оставил все поместья отца его — богатейший удел! — хотя некоторые и советовали настойчиво переписать его в опричнину. И сестер своих, как я вам уже сказывал, Иван с честью пристроил, не его вина, что за одного и того же жениха, так Господь распорядился.
Вы скажете, что Иван, мол, сам приказа мог и не отдавать, но вот ближние его, в мысли его потаенные проникая, вполне могли то злодейство совершить, желая Ивану угодить и милость его заслужить. Опять я с вами не соглашусь, потому как последнему дураку ведомо, что награда за такое злодейство одна — плаха. Нельзя допускать, чтобы человек, на помазанника Божьего руку поднявший, под солнцем ходил. Во вкус может войти, да и другим дурной пример. Если к нам прибежит человек, на короля какого-нибудь покусившийся, пусть даже тот король враг нам и веры другой, мы злодея этого непременно на плаху отправим в назидание другим. Тот король, быть может, и враг нам на поле брани, но пред Господом он нам брат и потому милее нам любого из наших подданных. Так что бунтовать — бунтуй, но на жизнь не умышляй. Вот и Иван в гневе праведном приказал казнить лютой смертью всех, кто к делу этому хоть какое-нибудь отношение имел, не только повара царского с семьей, с которого все и началось, но и тех, кто Старицких в пути сопровождал, и даже тех, кто розыск вел. Кроме Скуратова, конечно, потому как именно он за это избиение и отвечал. Уж он, не сомневайтесь, всех подчистил, быть может, и с избытком.
Вот я и говорю: Иван к этому делу ни сном ни духом. А за иных я не ответчик Бог им судия!
Это я сейчас так рассуждаю. Здраво и свободно. Тогда же я ни о чем думать не мог, все как в тумане было. Честно говоря, в том разговоре над телом князя Владимира Андреевича я не уверен, что Скуратов крякнул досадливо, точно помню, а дальше…
Вернувшись в Слободу и Ивану доложившись, я домой побежал. Затворились мы с княгинюшкой в спальной, сели рядышком на лавку, и я ей обстоятельно все, что видел и слышал, пересказал. Детали разные ужасные я старался пропускать, но ей, видно, и оставшегося хватило.
— Мне страшно, — сказала она тихо, прижимаясь ко мне.
— И мне! — успокоил я ее и, утешая, спрятал лицо у нее на груди и обхватил руками за плечи.
— Давай убежим, — шепнула княгинюшка.
— Давай! — немедленно согласился я.