три после его отречения, и чем дальше, тем сильнее, стало овладевать Иваном новое беспокойство — жажда деятельности. О как я его понимал! И удивлялся, как он выдержал такой большой срок! Уж и мне было невмоготу, а Иван-то был вдвое моложе и, в отличие от меня, не только с детских лет находился в гуще событий, но и направлял их.
Как мне показалось, Иван уже испытывал досаду от излишней поспешности некоторых своих давних решений. Нет, в отречении своем он был тверд, его он считал не своим решением, а лишь исполнением воли Небес. Но вот когда говорил о наместничестве во Пскове или о польской короне, к борьбе за которую он проявлял полнейшее равнодушие, то в словах его проскальзывали горькие нотки и сожаление, что некоторые партии нельзя переиграть. Он даже пытался переиграть и как-то раз обратился к царю Симеону с вопросом о Пскове, однако получил пусть и невразумительный, но твердый отказ. Почему — это отдельный рассказ.
Особенно усилилось беспокойство Ивана после начала войны с Баторием. Он всегда любил ратное дело, жаловал людей военных в противовес дьякам, его набеги во времена опричнины нельзя, конечно, назвать военными походами, но в них он наравне с простыми ратниками делил их пусть небольшие, но тяготы, а вечерами часто сидел вместе с ними у костра и ел их немудреную пищу. И войско отвечало ему любовью. У людей военных свой мир, свои связи, волны этой любви, зародившиеся в ближайших Ивановых отрядах, распространялись все шире по всей земле Русской, не затухая, а, наоборот, усиливаясь, вследствие чего по мере удаления от Москвы нарастала и любовь к молодому царю, доходя у казаков, никогда Ивана не видевших, до обожания и даже обожествления. Волны эти, отразившись от рубежей наших, возвращались обратно в Москву, донося до Ивана далекие благословения и призывы, возбуждая в сердце его все более сильную жажду подвигов и славы.
С самого начала войны Иван просился в действующую армию, да царь Симеон не дозволял, говоря, что не хочет рисковать жизнью «любимого сына». Тут всегда прямодушный Иван даже на хитрость пустился. Он не сомневался, что Баторий пойдет первым делом на Полоцк. Он мне так и говорил: «Если бы я был на месте Батория, то и не смотрел бы в сторону чужой и к тому же разоренной Ливонии, а непременно ударил бы на Полоцк, чтобы вернуть исконные земли литовские и приобрести любовь литовских панов». Но царь Симеон с боярами приговорили, что Баторий будет наступать на Ливонию, и Иван не стал их разубеждать, наоборот, горячо поддержал решение царя Симеона самому возглавить рать в Ливонии, для себя же просил милости отправиться первым воеводой в тыловой Полоцк. Он превозмог и свое давнишнее недоверие к боярам, которое даже его покаяние не смогло изгладить, и предварительно переговорил с ними об этом втайне от царя Симеона, так что глава Думы князь Иван Мстиславский от имени всех бояр эту просьбу Ивана поддержал. Но царь Симеон уперся.
Через несколько месяцев после сдачи Полоцка Иван говорил мне с досадой: «Эх, меня там не было! Я бы ни за что не сдался! Обломал бы Баторий зубы о сей орешек!» А в это время на другом конце дворца царь Симеон колотил посохом князя Мстиславского, крича так, что стекла звенели: «Ты, перевертыш старый, что удумал? Никак вспомнил свои корни литовские, решил предать кровникам своим надежу нашу и опору? То-то позору было бы, если бы Иван в плен попал! То-то горя, если бы погиб на поле бранном! Или ты этого хотел? Говори, пес смердящий!» Мстиславский благоразумно молчал, принимая побои царские, для него, впрочем, привычные.
Иван все настойчивей приступал к царю Симеону и на следующий год добился-таки от него разрешения выехать в поле. Правда, Симеон дал ему дозволение уже в августе, когда, как вы помните, все думали, что военных действий в том году уже не будет. Да и направил он Ивана в Смоленск, место, по его мнению, безопаснейшее. Иван же, наоборот, был уверен, что следующий удар Баторий нанесет именно туда, но на этот раз ошибся. Да и кто мог предположить, что Баторий полезет через болото на Великие Луки? Но все же изрядный польский отряд под командованием Филона Кмита двинулся в сторону Смоленска для разведки или для отвлечения внимания, его и перенял Иван под Смоленском и знатно потрепал.
Дело кончилось первой крупной ссорой Ивана с Симеоном, лучше сказать, в первый раз под сводами дворца разносился не один раздраженный голос — царский, к которому все уже привыкли, а два, равно громких и равно раздраженных. Симеон корил Ивана за безрассудство, за то, что он сам ввязался в битву и сражался в первых рядах, но мне уже тогда показалось, что не в этом суть. Однако мысль мелькнула и ушла, тем более что на следующий день я присутствовал при продолжении ссоры или, уже лучше сказать, спора, так как протекал он много спокойнее и содержательнее. Речь шла о роли и степени участия великих князей и царей московских в войнах, тут взгляды Ивана и Симеона полностью расходились. Иван с горячностью молодости говорил о доблести воинской, о благотворности личного присутствия царя в войске, о том всесокрушающем порыве, который охватывает ратников, когда они видят своего государя, первым устремляющегося на врага. При этом все время ссылался на Георгия Победоносца, хотя мог бы, наверно, и другие примеры подобрать или хотя бы ко мне за ними обратиться.
Симеон же ответствовал, что времена Святого Георгия давно миновали, что не царское это дело сабелькой махать, что подобает это лишь королькам мелкотравчатым, а государи московские издавна этих забав избегают. И примеры разные так и сыпались из его уст. С глубоким сожалением вынужден признать, что Симеон был во многом прав, даже и в примерах. Великий воитель, дед наш Иоанн Васильевич Грозный, и тот принимал участие в походах воинских лишь по необходимости, не испытывая к этому делу сердечной склонности. Можно сказать, что он не водил рати, а направлял их, предпочитая разработку планов непосредственному исполнению.
И дед наш, и другие государи московские следовали уроку прародителя нашего Ивана Калиты, который предпочитал собирать земли, а не завоевывать их, не уклоняясь, впрочем, от войны как от последнего средства, когда исчерпаны другие способы убеждения. И конечно, в тех случаях, когда требовалось примерно наказать бунтовщиков. Недалекие люди, например некоторые правители европейские, принимали осмотрительность, основательность и неизменное миролюбие государей московских за трусость или делали вид, что принимают, надеясь тем самым вызвать их на необдуманные поступки. В любом случае ошибались: и трусости не было, и били их за слова клеветнические очень даже обдуманно, оставляя на время в стороне наше неизменное миролюбие.
Осмотрительность и основательность и, как следствие, нежелание подвергать себя случайностям войны были, как видно, у нас в крови. Вот ведь брат мой при всей его силе и смелости, притом что с детства тренировал себя в искусствах ратных и любил всякие молодецкие игры и забавы, войной не увлекся; приступив к ней с жаром в первом юношеском порыве, он быстро остыл, дойдя до равнодушия, а потом и до отвращения. Что уж говорить о Симеоне, которого с юных лет не допускали к делам ратным и который всю свою долгую жизнь тренировал в себе одно качество — осторожность, доведя его до черты, за которой достоинство обращается в недостаток.
Симеон многое довел до предела, он сам был пределом, к которому стремился род наш, и, как я уже говорил, был истинным олицетворением империи, которая тоже стремилась к своему пределу. Иван же вернулся к истокам, в нем, казалось, воскрес дух Святого Георгия Победоносца. Можно и так сказать, что Иван опередил свое время, что ему надо было родиться в момент возрождения империи, чтобы повести ее вновь к вершинам силы и славы.
Ну как они могли понять друг друга? Никак. Каждый был прав по-своему.
Но не это непонимание было причиной начавшегося охлаждения между Симеоном и Иваном. Скорее, это было одним из следствий. И не было в том охлаждении никакой вины Ивана, все дело было в Симеоне.
Как у всех пожилых людей, у Симеона стал портиться характер, который и раньше-то был не мед. К тому же в первые годы своего правления Симеон как-то сдерживал свою натуру, а потом стал отпускать вожжи, так что его вздорность, мелочность, подозрительность, брюзгливость и прочие прелести нарастали как снежный ком. И еще в Симеоне росла ревность, быть может, даже зависть к Ивану, не к молодости его, а к любви народной к Ивану, любви, которая тоже год от года нарастала. Из-за этого он и препятствовал отъезду Ивана к войску. Не за жизнь его опасался Симеон — в этом он, как и я, всецело полагался на промысел Божий, и нисколько не боялся он того, что возможная победа вскружит Ивану голову и толкнет его по своей воле или по чьему-то наущению на бунт — он достаточно изучил Ивана и доверял ему Ему просто неприятно было бы слышать новый взрыв восхвалений Ивана, его прославлений как спасителя отечества или чего-нибудь в таком же роде, в этом Симеон видел, и отчасти справедливо, умаление собственного царского достоинства. Вот и держал Симеон Ивана при себе и, понимая, что именно этим он и