и притих, да вскорости и помер. Исповедался, причастился… честь-честью. Потому, друг, истинно сказано в книге праведного Иова: «В день погибели пощажен бывает злодей и в день гнева отводится в сторону». — И с рживлением добавил: — Но меньшой, Иракл Елкидыч, не избег!.. Тот потерпел наказанье: пришли раз поутру, а он висит на отдушнике! Приехал суд, стали допытываться, глядь, а у него полны сундуки книг масонских. Вот какой был тихоня!
— Это что ж такое будет?
— А то! Не мудри! Господа бога не искушай, чего не дано — не выслеживай!.. Оттого и окаянная смерть. Андрей Елкидыч как-никак все ж таки удостоился христианской кончины, а этого, Иракла-то Елкидыча, сволокли, да за садом во рву и зарыли, словно падаль какую-нибудь.
Федотка ничего не понял из слов Ионыча, но переспросить не осмелился и, помолчавши довольное время, сказал:
— И мучители были эти господа!
— Вот уж врешь! — внезапно рассердясь, воскликнул Ионыч. — Вот уж это ты соврал! Устроители были, отцы, радетели — это так. Чем красна матушка Расея? Садами господскими, поместьями, заводами конскими, псовою охотой… Вот переводятся господа, — что же мы видим? Сады засыхают, каменное строение продается на слом, заводы прекращаются, о гончих и слухом стало не слыхать. Где было дивное благолепие, теперь — трактир, кабак; замест веселых лесов — пеньки торчат, степи разодраны, народ избаловался, — пьянство, непочтение, воровство. Это, брат, ты погоди говорить! Была в царстве держава, — нет, всем волю дадим!.. Ну, и сдвинули державу… Сказано — крепость, и было крепко, а сказано — воля, и пошла вольница, беспорядок. Ишь, обдумал что сказать — мучители!
Вот смотри, — Ионыч опять указал в сторону завода, — голая степь была… Сурки, да разное зверье, да коршунье.
Леса были дикие, дремучие, — весь Битюк в них хоронился.
Я-то не помню — родитель мой отлично помнит, как в этих самых местах пугачевский полковник Ивашка рыскал. Пустыня! А теперь проезжай вдоль реки: все отпрыск графа Алексея Григорьича, все позастроено, заселено, уряжено, и славен стал Битюк на всю Расею. А то — мучители!
С этим Федотке решительно не хотелось согласиться, — он гораздо охотнее слушал, как порицали господ и толковали о том, что «их время прошло», — но он снова предпочел смолчать, подумавши про себя: «А и впрямь из ума выжил, старый черт!» И, наскучив сидеть с стариком, сказал:
— Ну, я пойду, Сакердон Ионыч, надо еще Кролика убрать.
— Иди, друг; иди, — добродушно прошамкал старик с внезапным выражением усталости. — Охо, хо, хо, а мне уж на спокой пора… А Наума я побраню, — эка, что обдумал, бесстыдник!
Были густые сумерки. Федотка шел и все вспоминал Чурилу, и проникался каким-то суеверным страхом к Ефиму. И вдруг в самых воротах натолкнулся на него. Ефим стоял спиною к улице и что-то шептал сидевшей на лавочке Маринке. Маринка хихикала, взвизгивала, но отмалчивалась.
Услыхав шаги Федотки, Ефим круто повернулся к нему.
— Где шатался? — спросил он угрюмо и в упор остановил на нем свои блестящие, беспокойные глаза.
— Я… я, дяденька Ефим… — коснеющим языком залепетал Федотка, воображая видеть самого Чурилу.
— Хи, хи, хи, Федотушка языка решился! — насмешливо воскликнула Маринка. — Говорила: Федотик, полюби… Ты бы у меня живо смелости набрался… Хи, хи, хи, правда, что ль, Ефим Иваныч?
Ефима взорвало.
— Таскаются, черти! — закричал он. — Чтоб ты у меня околевал в конюшне! — и с этими словами так толкнул Федотку, что тот на рысях и с распростертыми руками вскочил в ворота. Маринка разразилась хохотом. Оскорбленный Федотка хотел изругаться, но побоялся и молча пошел в конюшню. Кузнец Ермил сидел на пороге и праздно смотрел в пространство. Федотка взял гарнец, зачерпнул овса и остановился в нерешимости.
— Аль спроситься? — сказал он.
— У кого? — осведомился кузнец.
— Да у Ефима-то. Все задаешь, задаешь без него, а глядишь, найдет на него стих и рассерчает.
Кузнец саркастически усмехнулся.
— Ефима теперь не отдерешь от энтой. С утра до ночи убивается вокруг ей, — сказал он.
Федотка поставил наземь овес, присел к кузнецу и стал свертывать цигарку.
— А что, дядя Ермил, — сказал он, — ведь дело-то табак.
— А что?
— Ефим-то наш… не то колдун, не то проклятый…
— Это ты откуда?
— Мне вот старик, княжой наездник, порассказал про него.
Кузнец глубокомысленно подумал и с решительностью тряхнул своими огненными волосищами.
— Я в колдунов не верю, — выговорил он с прибавлением крепкого слова.
— А в ведьмов веришь?
— Ведьму я видел. Я ее по ляжке молотком ошарашил.
Опосля того замечаю — Козлихина старуха прихрамывает.
Эге, думаю, такая-сякая, налетела с ковшом на брагу!
— Какая же она, дяденька, из себя? Белая?
— Обнаковенно, белая. — И неожиданно добавил: — вот Маринка — ведьма.
— Ты почем знаешь?
— Видел. У ней ноги коровьи.
Федотка только раскрыл рот от изумления.
— Когда в башмаках — незаметно, — с непоколебимою уверенностью продолжал кузнец, — а я раз заглянул — она спит, тулупом накрылась… а из-под тулупа ноги: одна — в чулке, а другая — коровья. — И после недолгого молчания равнодушно добавил: — Она и оборачивается.
— Во что? — шепотом спросил Федотка.
— Прошлую ночь-в свинью обратилась.
— Это вот в огороде все хрюкала?
— А ты думал как? Отец только слава, что запирает ее: придет полночь, шарк! — и готова… Сам видел, как белым холстом из окошка вылетела. Я вот посмотрю, посмотрю да Капитону Аверьянову доложу. Нечисто. Позавчера я запоздал в кузнице, — гвозди ковал, — иду, а она с поддужным купца Мальчикова у трактира стоит. Приметила — я иду, зашла за угол, трах! — в белую курицу оборотилась. Думала, я не вижу. Приедет Капитон Аверьянов — беспременно надо съезжать с эстой хватеры.
— А вот домового нет? — неуверенно вымолвил Федотка.
— Домового нет, — твердо ответил кузнец и сплюнул на далекое расстояние.
Федотке вдруг сделался страшен и неприятен разговор о нечисти. Чтоб заглушить этот страх, он заговорил о другом.
— А что, дядя Ермил, и мучители были эти господа!
Вот мне княжой наездник рассказывал — оторопь берет, как они понашались над нашим братом.
— А ты думал как? — и кузнец с величайшею изысканностью обругал помещиков.
— Вот у купцов много слободнее.
— Тоже хороши… — Кузнец обругался еще выразительнее.
Федотка помолчал, затем меланхолически выговорил:
— Тут и подумай, как жить нашему брату. Господа — плохи, купцы…
— А наш-то брат хорош, по-твоему? — с презрением перебил его кузнец и так осрамил «нашего брата», в таком потоке сквернословия потопил его, что Федотка не нашелся, что сказать, вздохнул и пошел засыпать овес лошадям.
Кузнец отправился в избу крошить табак.
Оставшись один, Федотка прилег на сене около растворенных настеж дверей конюшни и хотел заснуть. Но в его голову лезли неприятные мысли; не спалось. Ему было как-то жутко, холодно от неопределенного чувства страха.
