Сколько числились вроде как экономка у своих господ!..
И тово… и пошло. Ну, я, признаться, сделал тут промашку… нечего таиться, сделал. Случилось раз столкнуться с наездником одним… то да се, вспомнили прежнее… наездник тоже без места, — я и закури!.. Что ж, Николай Мартиныч, горько! Сосет! Имею наградные часы, пропечатан в журналах — и вдруг эдакое унижение… семейство чаю не имеет… маменька… обидно-с!.. А мы тем местом от просвирни удалились… признаться… тово… потасовочка маленькая вышла! Переехали в Тишанку, к мужику… Глядим — мор пошел. Туда-сюда, Анфису Митревну схватило… Боречку… Машечку… все прикончились. Ах, что было, Николай Мартиныч!.. Ну, положим, нищий я человек, положим, не мог пропитать своего семейства… но за что же- с?
Ползаю на коленках, кричу: прибери и меня туда же!..
Прибери, владычица!.. — У нас большое уважение к тихвинской… — Прибери, нет моих способов мотаться на белом свете!.. А маменька в голос: на кого же я-то, мол, останусь?.. Ребяты своим чередом: не покидай, мол, сирот неповинных… Ловко? — Онисим Варфоломеич схватил рюмку, выпил и с прискорбием поморщился. Впрочем, несмотря на то, что рюмка была, наверное, двенадцатая, опьянение его скорее уменьшалось, нежели увеличивалось. — Ну, и тово… три гробика. Справили все честь-честью, панихиду, сорокоуст… свояк, признаться, подсобил. Спохватились — куда деваться?.. Что ж, прямо нужно сказать, до такой низости дошли — в конюха хотел наниматься… Одно уж, думаю. Глядь, на ярмарке объявляется Коронат.
Веду я Марфутку за руку, вижу — фортунка. Дай, думаю, обрадую девчонку, — висят на фортунке бусики, дай, думаю, попытаю счастья. Ну, покружил эдак, слово за слово с фортунщиком… вижу — оченно промысловый человек.
Туда, сюда, пошли в трактир, разговорились. Вот, говорю, обременен семейством, ищу перекладины, какая потолще…
Шуткой эдак загнул ему!.. Нет ли каких способов, ежели, например, пробраться в Москву! Имею наградные часы и все такое. А сам вижу — нет-нет и глянет он на Марфутку… Спрашивает то да се. Голос, говорю, необнаковенно звонкий. Пошли на квартеру, раздобылся я чайку, сели чай пить… Ну, видит, каких мы понятий… бедность, но видно же! И на ребят посмотрел… Апосля того — ждите, говорит, через месяц, сделаю я оборот в городе Воронеже, может, и устрою вашу судьбу. — Каким, мол, бытом, Коронат Антоныч? Однако при маменьке не открылся. Вышел я его проводить. «Одно, говорит, господин Стрекачев, внушайте ребятам пляску, а Марфутка чтобы песни играла». — «Но по какому случаю?» — «А по такому, говорит, что в рассуждении судьбы оперетошная часть нонче оченно в уважении». Потолковали. Вижу — и чудно как будто, и тово… местов нету! Ну, вверился в него. Гляжу — не больше недель через пять приходит, и эдакий парень с ним годов семнадцати, по кукольной части… Что такое? — Теятр, представление. Маменька вроде кассирши, ну, и тово… стирать, стиркой чтоб заниматься… Марфутку по куплетошной части… Алешка с Никиткой в плясуны… Что ж, не помирать же… надо же как-нибудь… Поплакали мы с маменькой, что ж, говорит, Онисим, видно тово… видно в бесталанный час родились… Ну, и тово… и принялись муштровать… Ужель я не понимаю, Николай Мартиныч?.. Обратите ваше внимание… Дети возросли в нежности… рукавчики, пояски, костюмчики… ведь праздника без того не проходило, чтоб покойница не обряжала их!.. Там помадки, там воротничок накрахмалит, там бантик какой-нибудь…
Никакой отлички от господских детей!.. А замест того сиволап выкинет пятак серебра, и ломайся и кланяйся ему!..
Изволили поглядеть? Мужичье-то — вона как гогочет! Бона пасть-то как разевает!.. Вы говорите — заставляю…
А чем же пропитаться-то, пропитаться-то каким бытом-с!..
Коронат мошенник (Онисим Варфоломеич сказал это шепотом), вижу, что мошенник. Меня не проведешь, не-э-эт!..
Я его достаточно взвесил… Но, между прочим, нечего кушать-с!..
— Стрекачев! Чего прохлаждаешься, — крикнул, подходя к столу, малый лет семнадцати с характерным лицом карманника или питомца исправительного заведения, — ведьму-то твою публика с ног сбила!.. Поворачивайся!
Онисим Варфоломеич как-то съежился, испуганно заморгал глазами, потом вскочил, торопливо пожал руку Николаю и с необыкновенным выражением тревоги, стыда и сильнейшего желания поддержать свое достоинство пробормотал:
— Оченно приятно… за канпанию!.. Нижайший поклон папаше… Капитону Аверьянычу такожде… Их превосходительство не изволили приехать?.. В случае чего, заверну-с… и тово… тово…
— Энтово! — передразнил малый, с дьявольскою насмешливостью искривив губы. — Иди-ко, иди, а то он тебя.
Коронат-то… энтово!
Вышедши из трактира, Николай уже не нашел прежнего удовольствия в ярмарочной суете. Все как-то стало раздражать его, за всем ему чудились горе и нищенство с одной стороны, надувательство и «эксплуатация» — с другой. И пыль досадно лезла в ноздри, и солнце пекло, и водкой пахло нестерпимо… С трудом пробираясь сквозь толпу, он вдруг заметил какое-то волнение в народе, все поспешно сторонились, снимали шапки. Впереди показались красные и желтые околыши с кокардами, заблестели пуговицы, засверкали на осанисто выпяченных животах золотые цепочки, печатки, брелоки. «Кто это?» — спросил Николай мещанина, с учтивостью снявшего картуз. «Сонм уездных властей, во главе с предводителем, совершает прогулку по ярмарке». Николай хотел уже скрыться, ему противно было снимать картуз при встрече с властями, а не снять — он чувствовал, что не хватит мужества… Вдруг самая толстая и самая важная власть воскликнула: «Ба, ба, Илья Финогеныч!» Николай с любопытством остановился.
Высокий, худой старик с ястребиным носом, с козлиною бородкой, с необыкновенно сердитым и как- то на сторону свороченным лицом подошел к властям, перехватил левой рукой своей огромный белый зонтик, независимо обменялся рукопожатиями и желчным голосом проговорил:
— Мало поучительного, господа, мало-с!
«Так вот какой Илья Финогеныч! — подумал Николай. — Ну, к этакому не подступишься…» — и еще решительнее оставил первоначально мелькавшее намерение познакомиться с Ильею Финогенычем.
Ярмарка решительно опротивела Николаю, и он повернул в город. Город начинался в версте от ярмарки. В противоположность ярмарочному шуму и многолюдству там стояла какая-то оцепенелая тишина. Улицы точно вымерли.
Пыль спокойно лежала толстым, двухвершковым слоем.
Николай шел и разглядывал, что попадалось на пути. Город ему был мало знаком. Однако же ничего не встречалось интересного. Вырос собор с голубыми маковками; облупленные дома выглядывали со всех сторон, дохлая собака валялась на площади, где-то раскатисто задребезжал старческий кашель, заспанный лик высунулся из окна и бессмысленно уставился на Николая, где-то задушевный голос прохрипел: «Квасу!» Николай остановился посреди «большой» улицы, посмотрел и в ту и в другую сторону ич отчаянно, так что хрястнули челюсти, зевнул. С «большой» улицы он направился в другие места. Пошли дрянные, покосившиеся домишки, крыши с заплатами, изрытые тротуары с гнилыми столбиками, ямы на дороге… И та же мертвая тишина. Казалось, все население погружено было в сон или выселилось на ярмарку. Вдруг послышалось дикое, раздирающее мяуканье. «Что такое? — подумал Николай. — Должно быть, кто-нибудь на кошку наступил». Но мяуканье продолжалось, становилось нестерпимо пронзительным, резало ухо. Николай быстро завернул за угол.
За углом тянулась уже совсем глухая улица. Из ближнего окна высунулся заспанный мещанин.
— Да будет вам, Флегонт Акимыч, — сказал он, — эдак ведь душу вытянешь у непривычного человека!
— Что это такое? — спросил Николай, подходя к окну.
— Ась? Да вон все чиновник Селявкин блажит.
У соседнего домишка, в тени запыленной рябины, сидел сморщенный, курносый человечек в замасленном халате и картузе с кокардой. От него только что вырвалась и стремглав спасалась через забор пестрая кошка. Курносый человек тихо и самодовольно улыбался.
— Уж полно бы шутки шутить, Флегонт Акимыч! — укоризненно продолжал мещанин.
— Ну, что… ну, что пристаешь? — сердито пробормотал курносый человечек. — Трогали, что ль, тебя?