Николаю показалось, что и на лице приказчика играет что-то двусмысленное.
В окно выглянула опрятная старушка в чепце.
— Почтва пришла, — сказала она Илье Финогенычу, — малец говорил, — книжки тебе из Питера. И куда уж экую прорву книг!
Илья Финогеныч преобразился, мгновенно лицо его засияло какою-то детскою улыбкой.
— Пора, пора… давно жду! — проговорил он, почти рысью вбегая на крыльцо.
Николай шел медленнее и потому слышал, как приказчик, бросив со всего размаху полосу железа, пробормотал:
— Эх!.. Купец тоже называется!..
В доме Николай подивился необыкновенному порядку и чистоте. Всюду стояли цветы; некрашеный пол белелся, как снег; отличные гравюры висели на простых сосновых стенах. И так кстати расхаживала по комнатам опрятная старушка, мягко ступая ногами в шерстяных чулках.
— Власьевна, самовар, — сказал Илья Финогеныч и опять кинул Николаю: — Нянюшка наша.
При входе в кабинет Николай даже затрепетал от удовольствия. До самого потолка тянулись дощатые полки, сплошь набитые книгами. На большом дубовом столе тоже лежали книги; стулья и табуреты были завалены газетами.
— Присядьте, — буркнул Илья Финогеныч, сдвигая с ближайшего стула груду печатной бумаги, и с жадностью стал распаковывать посылку.
На него смешно и весело было смотреть. Каждую книжку он вынимал и с каким-то радостным благоговением, влюбленными глазами рассматривал ее, раскрывал, нюхал, прочитывал то там, то здесь по нескольку строчек и, еще раз обозрев со всех сторон, бережно подкладывал Николаю.
— А! Давно до тебя добираюсь, господин Иоган Шерр! — бормотал он, с восхищением искривляя губы и проворно перелистывая книгу. — Гм… так комедия? Гм… воистину, воистину комедия!.. И Верморель!.. Деятели?.. Наполеонишку проспали!.. Деятели!.. Эге! Вот и Ланфре… ну-кось, как ты идола-то этого?.. Ну- кось!.. Пятковский: «Живые вопросы»… Гм… прочтем и Пятковского.
Когда книги были просмотрены, ощупаны и обнюханы, Илья Финогеныч пригласил Николая в сад. Это было тенистое, прохладное и благоухающее место. Так же, как и в покоях, во всех уголках сада замечался изумительный порядок. Красивый парень в ситцевой блузе поливал цветы. На столе под развесистой липой уже блестел кипящий самовар, стояла посуда, лежали яйца под салфеткой. Илья Финогеныч принялся хозяйничать. День склонялся к вечеру. Густой благовест мерно разносился над городом.
Со стороны ярмарки доносился однообразный шум. Соловей щелкал в кустах пышной сирени. Высоко взлетали ласточки, разрезая ясный воздух своими острыми крылышками. На деревьях алыми отблесками ложились косые солнечные лучи. Николай чувствовал себя все лучше и лучше. Гневное лицо хозяина уже не внушало ему ни малейшего страха. «Вот это так человек!» — думал он, и чай ему казался особенно вкусным, и яйца всмятку превосходными, и городок прекрасным городком, и садик не в пример милее старинного гарденинского сада. Точно на духу открыл он Илье Финогенычу свое положение, свои планы, свои неопределенные виды на будущее. Рассказал об отце, о гарденинской жизни, о том, как познакомился с Рукодеевым, о своих отрывочных и кратких разговорах с Ефремом. Илья Финогеныч слушал внимательно, спрашивал, задумчиво пощипывал свою козлиную бородку, иногда смеялся, хотя по-прежнему сухо, но так, что Николай искренне был уверен, что не над ним смеется Илья Финогеныч и что не злоба движет его смехом.
— В двадцать один год да с эдакой подготовкой поздно об университетах думать, — говорил Илья Финогеныч, — вздор-с. И столицы вздор, нечего туда тянуться.
Работы здесь много. Почему университет? Диплом нужен?
Специальность желательно изучить? Нет? Ну, и незачем.
Читай, трудись, — Илья Финогеныч постепенно перешел на «ты», и это тоже доставило удовольствие Николаю, — приобретай навык к серьезному чтению. С толком берись за книжку. Почему иные скользят о том о сем, а в башке пусто? Потому — за ижицу ухватились, «аз-буки» просмотрели. С фундамента начинай, с основы. Что есть основа?.. По истории — Шлоссер, Соловьев, Костомаров, по критике незабвенного Виссариона Григорьевича затверди, он же и историк словесности нашей. Пушкин!.. О Пушкине Кузьма глупости тебе наврал, — вот уж ижица-то!
Пушкин — великий поэт, заруби!.. Кузьма хватил вершков, а подкладки-то не уразумел. Как понимать Писарева, Митрь-Иваныча? Так и понимать, что разные баричи эстетикой все дыры норовили заткнуть: свободы нет — вот вам эстетика! Невежество свирепствует, произвол, дикость — вот вам эстетика! А коли так, ну-кось, рассмотрим, что она за птица! Ну-кось, давайте сюда идола-то вашего! И пошла писать. Вот я как понимаю Митрь-Иванычевы статьи. А Пушкин как был велик, так и остался великим. Кто из вавилонского плена словесность нашу извлек? Пушкин. Кто ее спустил с высей-то казенных, с мундирных парнасов-то? Опять-таки Пушкин. Это историческая заслуга. А прямая заслуга? А красота во веки веков живая? Болваньё!.. Надо понимать, какого имеем великана… — Илья Финогеныч поднял руку и вдруг глубоким, трогательным голосом, — таким трогательным, какого и не подозревал за ним Николай, — отчетливо проговорил:
Потом опустил загоревшийся взгляд и начал пить чай.
— Работы много, — сказал он после непродолжительного молчания. — Некогда баловаться. Кому возможно — стремись в университет. Университет — тот же арсенал: выбирай арматуру, рази невежество! А нельзя — не мудри. Вникай в книги, в дела, в жизнь. Острие отточишь хошь куда… Теперь можно. Стыдно малодушничать. Нукось, в старое время! Читывал Никитина, Ивана Саввича?
Хороший мне был приятель. Как выбивался из потемок?
Не жизнь — стезя мученическая. А Кольцов, Алексей Васильич? Болваньё! Сколько бы ему жить, если б не изуверы проклятые! Изуверы доняли. А какие у нас книжки были, окромя «Отечественных записок» да великана Гоголя? Что мы знали европейского? Вон у меня целый подвал нагружен тогдашними книжками… полюбуйся. А солдатчина? А полицейщина? А казенщина? Знаешь ты, что такое был городничий? Вот то-то, что не знаешь. Было мне девятнадцать лет; сочинил я стихи на городничиху, — и, разумеется, пасквильные. Дознались. Разыскать мещанского сына такого-то! Отдать не в зачет в солдаты! Заковать, дабы не ушел! Спрятали меня в погреб, три недели в погребе жил, ночью выпускала матушка воздуху глотнуть.
Пришла зима — в мужицкий тулуп нарядили, в треух, в лапти, да под видом извозчика в Тулу, к знакомому купцу… Там я и пребывал, покуда не околел городничий.
Хорошо говорить!.. Нет, поживи-кось с наше, перетерпи, — узнаешь разницу. А семейное невежество? — ад! Помню, Роленя я читал историю, — папенька-то ничего, кое-что понимал, а дяденька у меня был, тот меня Роленем этим чуть вдребезги не расшиб. Томищи были толстые, в кожаном переплете. А знаешь, чей перевод? Тредьяковского.
Вот как мы в Европу-то заглядывали. Ныне читаешь «Мертвый дом», читаешь «Очерки бурсы» — оторопь берет, а что тогда? Что делалось в казарме, в остроге, в школах кантонистов? И въявь, на всю улицу, на весь город? На выгон пойдешь прогуляться — солдат бьют… и прикладом, и тесаком, и шомполом, и под живот, и в зубы! А то сквозь строй гоняют… Ударит барабан, меня и теперь лихорадка трясет! Веселое время, хорошее время, будь оно трижды проклято! Бывало, обыкновенное зрелище — эшафот, позорная колесница, плети. Губители, губители! Кого они научить хотели?.. Должно быть, вместо театров увеселяли. Начальство в гости пожалует — весь дом обмирает, унижение, поклоны, взятки. Недаром бабка-