— Это зачем?.. Подь-ка, друг, сюда.
Федотка почтительно остановился у ступенек.
— Иди-ка, иди, — прошамкал старик, — присаживайся.
Вот на лавку, на лавку-то… Рассказывай, что тебе пел Котат Котофеич?
Федотка сел и с полною откровенностью передал Ионычу весь свой разговор с Наумом Нефедычем. Старик выслушал внимательно, пожевал губами, запустил здоровенную понюшку в правую ноздрю, — левая уже не действовала, — и сказал:
— Ишь ведь пролаз! Не мытьем, так катаньем норовит…
А ты молодец, хвалю. Понимаешь, к чему он клонил, иродова его душа?.. Ох, грехи, грехи! Будь попасливей, друг.
Зря не якшайся с кем попало… сказано — береги честь смолоду. Ведь ишь обдумал, окаянник… прельщать! Ну погоди, ужо я с тобой поговорю, с искариотом… Купцы, купцы! Сам-ат продался и думает, что все деньгами достается.
Ой, врешь, Наумка! Ой, не всё! То ли — честь, то ли — барыши, смекни-кось, взвесь, ан, глядишь, и навряд барыши перетянут. Вот он, завод-то! — Ионыч указал на постройки, облитые розовым огнем заката. — Соблюдал ли его сиятельство батюшка граф барыши? Нет, не соблюдал.
Господи боже! Сколько было душ крестьян, сколько земли, лесов, денег! Сколько было расточено на сиятельного милости монаршей… Но у него одна была утеха: взденет соболью шубку на один рукав, заломит бобровую шапочку, да в санки, да своими вельможескими ручками за вожжи, на Барсе, например, али на ином рысаке собственного завода. А то — купцы! Да скажи ты мне на милость, что такое купец? Мы их в старину алтынниками называли, — алтынники они и есть, ежели не говорить худого слова.
Какое у него понятие? К чему охота? Вот к лошадям пристрастились которые… завели заводы, сманивают у господ наездников, берут призы… Хорошо, положим так. А ежели завтра арфянка объявится аль протодьякон с эдаким голосищем, ужель, думаешь, не перекинется купец с рысаков на арфянку и протодьякона? Ой, перекинется!
— Он, говорит — по фунту говядины на человека, — вставил Федотка.
— Вот, вот! Из этого и выходит изъян по рысистому делу! — с живейшим раздражением воскликнул Ионыч. — Фунтами-то этими, алтынами-то собьют господского человека да рысака-то и исковеркают! Прежде, бывалоче, какой у них скус был: чтобы лошадь была огромадная, косматишшая, сырая. От эфтого большая пошла замешка в заводах… Вот ваш покойник-барин прельстился, — как омужичил завод! Теперь же новую моду затеяли; налегают на резвость. И опять во вред рысистой породе. Рысистая порода, она, друг, двойственная; как за нее приняться.
Есть в ней сырая кровь, голландская, с низменных Местов; есть азиатская кровь, сухая, горячая, от Сметанки! Вот ты и рассуждай. Батюшка граф Алексей Григорьич умел рассудить!.. И другие господа по его стопам. Взять бы хоть нашего князеньку, — царство ему небесное!., аль Шишкина, Воейковых господ, Туликова, Николая Яклича. Как же так? А очень просто, друг любезный: за лошадью гнались, а не за призами, не за ценами, алтыном-то пренебрегали.
Ну, а теперь… на резвость поперли. И помяни мое слово — собьют лошади на нет!
— Вот вы говорите, Сакердон Ионыч, — грахв… Какой это грахв? Ведь Хреновое-то казенное?
— Граф Орлов-Чесменский, дурашка. Эка, чего не знаешь! Сметанку вывел из Аравии, рысистую породу обосновал… Помер, дщерь осталась, графиня Анна Алексеевна.
Ну, при графине крепостные люди руководствовали; самато хладнокровна была к рысистому делу, все больше насчет монастырей, все душу спасти охотилась. Крепостные же люди опять-таки твердо наблюдали заводское дело. Ну, померла графиня — все в казну отошло: и Хреновое, и Чесменка, и завод, и сколько десятков тыщ земли… Ох, и перемены! Все-то на глазах у меня, все-то в памяти. Самого батюшку графа как сквозь сон помню, не больше эдак было мне десяти годочков — наезжал он в Чесменку, у нашего князя в гостях был. А графинюшку словно вчерась видел. У, красота! У, лик милостивый!.. А было это еще задолго до первой холеры! Охо, хо, хо.
— А что, осмелюсь вас спросить, Сакердон Ионыч… одолеем мы Грозного али нет? — полюбопытствовал Федотка, ободренный словоохотливостью старика.
Ионыч подумал, понюхал и сказал:
— Видел я вашего Кролика. Намеднись Ефим позвал меня в собой в степь… Смотрел. Ну, что ж, по статям не люба мне лошадь, — никак не похвалю Капитона Аверьяныча за его слабость, — но бежит… чести надо приписать.
Далеко Наумке с Грозным, даром что он императорские брал.
— Значит, дело наше — лафа!
Но Ионыч принял таинственный вид и сказал вполголоса:
— За Ефимом надсматривайте.
— Разве какая опаска? — с испугом спросил Федотка.
Ионыч одно мгновение казался в нерешительности, потом нагнулся к Федотке и прошептал:
— Опаска одна — кровь в нем дурная. Вся его порода с дурной кровью. Я вчерась смотрю — увивается он вокруг девки. Смотрю — и глазища эдак у него, и как будто почернел из лица… Неладно. В оба надо приглядывать. Наездников таких — на редкость, но боже упаси — с зарубки соскочит!..
И, помолчав, добавил обыкновенным голосом:
— А ты и впрямь не говори ему об Науме. Человек он необузданный, затеет скандал, драку. Куда не хорошо!
Держись, друг, твердо, соблюдай себя, не прельщайся, но смутьяном никак не будь.
— Я и то, Сакердон Ионыч… Я страсть не люблю переносить речей. — И добавил, снедаемый любопытством: — С чего же у него кровь такая, Сакердон Ионыч? Испорчен?
Старик долго молчал. Темнело. Над степью громоздились синие тучи. Едва заметно мерцали далекие костры.
— Охо, хо, как время-то летит! — с глубоким вздохом произнес он, смотря куда-то вдаль своими выцветшими, тусклыми глазами. И, точно не замечая Федотки, вдумываясь, часто прерывая себя, повел рассказ. — Батюшки, посмотришь, давно ли то было!.. И нет никого… и померли… и прошли! Ну, словно тень, аль иной раз промаячит перекати-поле вдоль степи… али во сне померещится. Были… знаю, что были!.. И сгинули, и нет никого. Куда девались, господи?.. Куда скрылись?.. Ведь знаешь, что непостижимая премудрость, а жалко, жалко… Вот, помню, господа Рыканьевы были — в соседях нашему князю. Давно., лет семьдесят, чай, минуло. И жили их два брата: старшой — Андрей Елкидыч, меньшой — Иракл Елкидыч. Иракл Елкидыч во флоте служил… Года этак за три, как умереть амператору Павлу, взял абшид, поселился в деревне. Был сад у них, в саду хижина особая, так вроде беседки, но с печками и со всем, чтобы можно было зимовать. Вот он и жил в этой хижинке. И был он барин тихий, понурый, мало его кто и видал из людей. Все, бывало, норовит уйти и спрятаться… Раз, на первой неделе великого поста, еду я мимо ихнего сада, смотрю — промеж деревьев человек в тулупчике, так сгорбился. Расчищен снежок в березках, он и гуляет себе. «Кто это?» — спрашиваю. «Барин, Иракл Елкидыч». Только я его и видал. Сказывали тогда, привелось ему на своей флотской службе при одном государевом деле находиться: матроса, что ль, до смерти засекли, не умею тебе рассказать, и вот с того государева дела Иракл Елкидыч впал как бы в повреждение ума. Старшой же, Андрей Елкидыч… Эх! Про старшова к ночи и рассказывать нехорошо! Прямо как есть воплощенный изверг рода человеческого… И воплотился и спущен был с цепи на пагубу крепостных людей. Были такие-то, нечего греха таить, были!.. Графов Девиеровых помню, — господа, но прямо ночным разбоем промышляли. Али около Тамбова один… забыл уж прозвище. Али княгиня Кейкуатова… вот недалеко отсюдова: молится, молится, бывало, положит поклон владычице, да вспомнит, призовет какую девку, снимет башмак, да башмаком-то по лицу… бьет, бьет… Еще норовит, чтоб гвоздями пришлось. А потом опять поклон владычице, опять молится… Были, друг, звери! Но что касательно Рыканьева, Андрея Елкидыча, он, кажись, всем зверям был зверь. Не та беда, что был он жестокости непомерной, строг, немилостив… Князинька наш, не в осуждение будь ему сказано, тоже не из мягких был помещиков.
Бывалоче, дня того не проходило, чтоб на конюшне не драли. Розги, бывало, так и распаривались в чану. И из своих ручек бивал, царство ему небесное… Где она у меня, шишка-то? Вот, вот гляди на скуле-то! Памятку мне оставил сиятельный… Но во всяком же разе видно было, за что карал. Пожалует, эдак, на
