это, на кургане, — вон что над самым Битюком, — выше его нету; подхожу я, это, — почитай на него наступил, — а он словно и не видит… Выпучил глаза на небышко да глядит… Что ты, мол, глядишь, Егор? — а он как вздрогнет: на Битюк, мол, гляжу… А в ту пору Битюк еще в берега не вошел: в разливе был… Чего ж, мол, его глядеть-то? пойдем табун выгонять… А он, это, братец ты мой, как схватит себя за виски да как заголосит, меня аж оторопь взяла…
Недоумение пробежало по добродушному лицу Петрухи, но тотчас же уступило место обычной наивной веселости.
— Ну, барин, пойдем к хутору, что ли? Ведь ты небось у нас ночуешь-то? Где же тебе оприч!
А меня сильно заинтересовал Полоумный. 'Что он? кто он?' — копошилось в голове: если он от любви такой-то стал, то это ведь не частое явление в крестьянском мире, где любовь по большей части оканчивается свадьбой, а после нее становится уж привычкой… Я решил познакомиться с Полоумным.
— Нет, Петруха, я, видно, полежу еще тут. Идти не хочется. Тогда нa ночь приду…
— Ну, приходи на ночевку, я тебе на сеннике постель сготовлю.
— Спасибо.
Петруха стал готовиться в отъезд. Поймал стреноженную лошадь, распутал ее, взнуздал, второчил кафтан. Егор подъезжал к табуну. Лошадка его бойко и скоро шла красивым, развалистым шагом. Я с любопытством стал вглядываться в Полоумного. Яркие лучи заходящего солнца падали ему на лицо, и оно казалось словно из бронзы вылитым. Строго очерченный профиль характеризовал это лицо. Тонкие, сжатые губы опушались черноватыми усиками; из-под широких сдвинутых бровей блестели большие, не то грустные, не то злые глаза. Печать какой-то суровой, сдержанной тоски лежала на всем этом загорелом, желтом лице, с резкими, некрасивыми на пер-{552}вый взгляд, чертами. Чуялась согнутая, подавленная сила в этом «полоумном»…
— Что-й-то ты долго, Егор? уж я ждал, ждал… — упрекнул Петруха.
Егор промычал что-то в ответ, слез с лошади и начал ее треножить. Петруха, тонко усмехнувшись, кивнул мне на него и, мешковато садясь на своего поджарого гнедого коня, спросил:
— Ну что ж, придешь ночевать-то на хутор?
— Приду, приду…
Петруха поехал к хутору.
— Ты что ж не пошел на хутор-то? — угрюмо обратился ко мне Егор.
— Да уморился больно — отдохнуть хочется.
— Далеча ходил-то?
— С ружьем ходил, да исходил порядком: пошел-то от самой Сухопутки, даже до Титовых двориков доходил, а вот оттуда вплоть до вашей степи…
— Ты сам-то чей?
Я сказал.
— Что же это ты: исходил много, а дичины с тобой нету? — усмехаясь, спросил Егор.
— Не из дичины хожу, — сказал я, — скучно станет на хуторе, а денек выдастся хороший, вот и пойду бродить… А славные у вас тут места! добавил я, бросив взгляд на окрестность.
— А ты был вон на Крутом кургане? — оживленно сказал Егор и, приподнявшись, указал на высокий курган.
— Нет, туда не доходил.
— Ты вот сходи-ко туда… С него страсть как видно!.. Тут тебе Битюк разливается… У самых берегов да на островах леса зеленеют, а промеж лесов, села раскинулись: Тамлык, Паршиково, Ровенское, Подлесное, Яблонец… А там Красноярье на круче… Приволье! куда ни глянешь, все колокольни белеются да кресты жаром горят… В ясный денек аж рыбинская церковь видна, верст двадцать будет… Как все равно синим туманом заволокет ее, церковь-то, только кресты, словно огоньки, блистают на солнышке… Тут тебе у реки сёла да деревни приютились, словно от ворога схоронились, а пo верху, вдоль Битюка, бугры да курганы тянутся… В старину, {553} говорят, их богатыри понасыпали… За Битюком кусты танеевские чуть синеются: Дальний куст, Травин куст… хороши есть у нас места! — добавил он после легкой задумчивости и тихонько вздохнул.
— За Битюком тоже хорошие есть места, — сказал я.
— А ты бывал за Битюком? — спросил меня Егор.
— Был как-то.
— Сакуриных знаешь?
— Нет, там не был. Около был, у одного купца на хуторе.
— Это у кого, не у Парменова ли? — угрюмо спросил меня Егор.
— У него, у Евграфа Парменыча…
— Его теперь, старика-то, нету на хуторе, там сынок разделывает, Мишка! — Злость послышалась в тоне Егора.
— Слышал, — сказал я, — говорят, что малый пустой.
— А собой-то он как раз на борова кормного похож… Двадцать шесть годов ему, говорят, а толщины- то что твой бык, ишь восемь пудов тянет… Рожа — словно стол широкая да скуластая, глаза — пьяные да шальные, бровей совсем нету… Пьян без просыпу с утра до ночи… — Егор с негодованием плюнул. — Этакого безобразия искать — не скоро найдешь!
Он опять понурился. Тяжело было смотреть на его тоскливое, истомленное лицо, то вспыхивающее болезненным румянцем, то желтое, желтое… Две-три глубоких морщинки залегли на высоком лбу, придавая этому лицу какое-то старческое, заботливое выражение; жалкая, не то злая, не то унылая усмешка искривляла губы… Руки постоянно находились в движении: он то теребил ими войлок, на котором сидел, или полу кафтана, то рвал траву, далеко отбрасывая ее в сторону… Солнце закатилось. Горизонт на западе охватила румяная полоска. На потемневшем востоке, слабо мигая, вспыхнула звездочка. Вечерние тени обнимали степь. Курганы хмурыми силуэтами выделялись на розовой зорьке. В прохладном воздухе было тихо, тихо… Трава подернулась влагой, а там, где тени были гуще, где они лежали с самых полдён, — около рощи, у стогов, — начинала ложиться матовая роса. {554}
— Я вот расскажу тебе про этого Мишку! — внезапно, обернувшись ко мне, заговорил Егор. Заговорил он быстро, отрывисто, словно спеша. — Есть там у нас на селе девка одна — Гашкой звать… У ней отца нету, а, стало быть, братишка годков десяти, две сестренки махонькие, да мать с бабкой… Мы суседи с ними… Ну, с измалетства мы с этой Гашкой водились… Бывало, по лету в рощу с ней уйдем… В ту пору около села-то роща была, теперь ее и следов не осталось — все купцам попродали… Зайдешь, бывало, в самое что ни на есть густое место — чащу — да сидишь там с нею… Девчонка-то она была шустрая, ничего не боялась… Чего, бывало, не делали! венки вьем, сказки друг дружке сказываем, песни играем… Знамо, ребячье дело!.. А в лесу по лету-то страсть как хорошо… Тут тебе, это, пташки поют всякие, кукушка кукует, горлинка турлычет, соловейко свищет-надрывается… Кругом не шелохнется, только листва вверху над головами словно река в половодье шумит… небышко синеется сквозь нее — сквозь листву-то… И жутко иной раз, особливо под вечер, и весело… А то день-деньской в поле с ней… У ней братишко-то больной какой-то был, почти с печки не слезал, — ее, иной раз, и нарядят скотину стеречь… А я-то, как себя запомню, все пастухом был… Ну, корма тогда были не нонешние, — вольные корма… Сидишь себе, на скотину-то и не смотришь… Знамо, сытый скот всегда спокоен, вон погляди на них, — Егор кивнул головою на табун, — а нам воля… У нас в барском поле Волчий бугор есть, прозывается, — посреди поля стоит, — и как зайдешь на него, тоже страсть видно: церквей, церквей, это!.. Ну, мы обaпол полден всегда уж к Волчему стадо подгоняли — водопой там близко есть, озеро… Скотина напьется, ляжет на тырло, а мы на бугор, и сидим там словно птицы вольные… Либо вокруг глядим… а вокруг все поля идут — глазом не обоймешь, а там села, деревни, хутора… Битюк словно туман белеется — он от бугра-то верст восемь… За Битюком леса синеются, а за лесами, в жаркий день, словно волны какие обеды 1 по степям бегут… А то ляжем навзничь да на небышко смотрим… А оно синее, синее… Иной раз облачки барашками бегут по нем, иной {555} раз словно паутина раскинется… А то глядишь, глядишь так-то, ничего тебе в небе нет — как есть одна синева, а иной раз коршун покажется, словно с самого неба вынырнет… После успенья журавли потянутся, затурлыкают… гуси, утки отлетать начнут… эх, весело, бывало!
Он опустил голову на руки и задумался.
— Ну, вот росли мы так-то с Гашкой… Известно, свыклись… Она еще девчонкой хороша была,