путь — единственный путь наш… Это медленный путь, вы скажете? О, несомненно медленный, я знаю, и это ужасно, но все-таки неизбежно… Я погорячился недавно и наговорил о них много злых вещей… Это, видите, опять-таки нельзя иначе, это, знаете ли, плоть и кровь во мне говорит, но не разум… О, нисколько не разум!.. Когда я злюсь на них — во мне говорит романтик, который скучает иногда без шума развеваемых по ветру знамен и без видимого разгрома враждебных бастионов… И это неважно… Пусть… пусть я не вижу следов копотливой работы… И не увижу… Разум и совесть мои говорят мне: 'Да, капля долбит камень…' И я долблю… И вы замечайте прогресс: нынче меня, как колебателя основ, мужики крутят вожжами и преподносят господину становому приставу (и не подумайте — за что-либо «важное» крутят, о нет, — просто за «лунки»… и скручивание за 'лунки'-то я именно и подразумеваю), — а завтра уже не крутят, а зовут «блаженным», послезавтра, еще уступка — меня величают «блаженненьким»… И придет день… О, непременно придет! — восторженно воскликнул Серафим Николаич, и народ сердцем своим широким полюбит 'кающегося дворянина'. И полюбит не за «душевность» его — этак-то он иногда и помещиков своих любил и от этого избави боже, — а именно за знание и за честность… За честность полюбит, и это главное!
Ежиков замолчал и долго рассматривал своими близорукими глазами пробу чайной ложечки, но вдруг порывисто бросил эту ложечку и снова заговорил:
— Да и куда идти нам, если не в деревню?.. Чем лечить нам нашу 'больную совесть', — ибо, что ни говори, а совесть-то у нас больная… Я не знаю, знаете ли… Уже-{236}ли гнездышки сооружать наподобие Молотова? Или в лямку к кулаку идти — к железнодорожнику, фабриканту, крупному землевладельцу?.. И я даже недоумеваю… служить ли вы нас по акцизу пошлете или толочь воду в качестве 'господина товарища прокурора'?.. Или не земцем ли, скажете, подвизаться?.. (Ежиков иронически скривил губы)…на побегушках у его превосходительства. Да и помимо побегушек — случалось ли вам бывать в уездных земских собраниях? Случалось? Ну, не казалось ли вам, что собрания эти подобны столпотворению вавилонскому: дворяне по-английски «чешут» (как говорит Архип), купцы — по-китайскому, а мужики в свою очередь по- зеландски норовят… Впрочем, мужички-то большею частью знаки вопрошения изображают… Ну да, так вот видите, и земцем как-то как будто совестно… О, я не говорю… я не гоню так-таки непременно всех в деревню… я только уверяю, что нужнее-то всего мы именно в деревне, и там, только там, наше настоящее место! То есть оно, видите, ступай, пожалуй, и в земцы, но уж не ломай из себя Гамбетт микроскопических, а смирись и приникни к самой черной, к самой что ни на есть низменной земле, и тогда, пожалуй, будет благо…
— Все это так, милейший Серафим Николаич, — возразил я, — и ваша подъяремная работа «капли» действительно заслуживает всяческого уважения, но вот вопрос: урядники-то?
— Что ж урядники, — задумчиво произнес Ежиков, — ведь, ежели по совести-то говорить, основ-то мы не колеблем… А потому я, знаете ли, думаю: что ж урядники… — Он замолчал и поникнул головою, но вдруг взглянул на меня и рассмеялся: — А ко мне уж наведывался, знаете, какой-то отставной юнкер Палкин, — сказал он, — и даже Милля у меня проштудировал!.. Прямо так-таки во всей сбруе вломился и первым долгом за Милля… Боже, каких трудов стоило ему выговорить: «У-ти-ли-та-риа-низм»!
— Ну и что же?
— Заподозрил! — смеясь, ответил Ежиков.
— Ну, и подлежащим порядком?
— О да: к господину становому приставу.
— А господин становой пристав?
— К господину начальнику уезда. {237}
— А господин начальник уезда?
— Оказался знающим грамоту.
— Стало быть, «ослобонили» Милля?
— О нет — отобрали.
— Как же это? — удивился я.
— Нашли, видите, неуместным сочинение 'господина Милля' в библиотеке сельского учителя и порекомендовали 'вместо неуместных господ Миллей' поревностней штудировать 'Золотую грамоту' господина Ливанова.
— Как? эту… 'Золотую грамоту'?
— Эту… 'Золотую грамоту'.
— Ну, а Палкину что?
— Ему за усердие, знаете, три рубля… впрочем, без пропечатания в 'Губернских ведомостях'. Но, видите, надо оправдать их, — голое невежество, знаете… и притом ужасно изломаны они!.. О, ужасно изломаны! Впрочем, Палкин исчез-таки. Вздумал он, знаете, на престольном празднике 'устав о предупреждении и пресечении' пропагандировать, ну, и само собою, во всеоружии: с шашкой и револьвером. Ну и, разумеется, сломал голову.
— Тоже 'без пропечатания'? — засмеялся я.
— О да, разумеется!.. И вообразите, только 'отставлен'!.. Ну, что толковать об этой мерзости! Все это, знаете, и смешно и возмутительно… Серафим Николаич с пренебрежением махнул рукой.
Но спустя четверть часа он снова возвратился к этой теме, и на этот раз уже не со смехом, а с сокрушением.
— Да, это чрезвычайно важно, — сказал он, — и знаете ли, какая великая, непростительная ошибка будет все это…
— Что? — спросил я, не совсем поняв Ежикова.
— Все это… — рассеянно ответил он. — Я не знаю, но сколько муки и горя натворит все это… Заслонить деревню от струи, которая в сущности-то и неудержима, оградить деревню от простых, добросовестных работников, о, это великая ошибка!.. И, знаете ли, куда бросится эта стремительная «живая» струя, если загородить ей доступ в деревню, если не дать ей возможности сослужить немудрую службу в деревне, — службу в качестве пионеров цивилизации, настоящей, неподдельной цивилизации, и во всяком случае не той, про которую говорил Потугин… О, я не знаю, но я мучительно чувствую эту {238} новую дорогу… Мрак и кровь, гибель и мука нестерпимая… Ужасно, ужасно!.. И что всего хуже — ведь и некуда больше… По совести, некуда!.. Знаете, сказка есть такая, самая простая, мужицкая сказка… И вот в сказке-то этой едет по дороге богатырь… Едет он, видите ли, и достигает перекрестка. На перекрестке столб и надпись: 'Поедешь направо тебе смерть, поедешь налево — коню смерть…' А в коне-то, между прочим, и вся суть!.. Так, знаете ли, вот наподобие богатыря этого мне и поколение наше представляется…
Он оперся пылающим лбом на руку и с печалью задумался.
— И вот еще вы заметьте, — вдруг прервал он молчание и снова с какою-то злобой рассмеялся, — курьез заметьте: целое поколение насильно поделать романтиками, насильно поставить идеалом этому поколению апофеоз «марсельезы» (есть такая картинка романтика Дорэ), вытравлять урядником скромный и серенький идеал 'капли, долбящей камень', — чем не курьез и чем не смех?.. О, я не знаю, как все это… — Он внезапно остановился, помолчал и уже в совершенно ином, бодром тоне добавил: — Но будем надеяться и не покладать рук!
— Будем долбить камень? — сказал я.
— Будем долбить камень, пока нам позволят, — твердо ответил Серафим Николаич.
— А не позволят?
— Тогда… тогда разобьем головы наши об этот камень.
— Ради того, что с Архипом спорить об «лунках» стало невозможным?
— Ради того внутри и ради «конечных» идеалов снаружи.
— На что же двойственность-то, этого я не пойму?
— О, нет двойственности! Совсем нет… Но, видите ли, это я вам говорю так ясно и так… ну, правдиво. Большинство этого вам не скажет… О, ни за что не скажет!.. Большинство поставит вам такую веху, до которой пожалуй что и в тысячу лет не доберешься. Оно дорого ценит свои головы, и это понятно, — но в душе, но сердцем своим, «нутром», как выразился бы Архип, именно о «лунках» оно только и хлопочет… И ничем вы меня не разуверите в противном… О, ничем не разуверите! {239}
Я допустил нескромность: спросил у Серафима Николаича, что, если его-то лично «вытравят» из деревни… Он долго не отвечал и, казалось, колебался, но когда ответил, был бледен и как бы сконфужен