палками, поджег в Севилье игорный дом, где проиграл сотню дублонов, и кончил свой век капитаном пиратской «урки» под началом у Мурада Оборванца. В царствование дона Жоана V * Нуно Рамирес блистал при дворе, подковывал мулов серебром и разорялся на пышные церковные празднества; любил петь в хоре, облачившись в мантию терциария святого Франциска. Другой Рамирес, Кристован, глава Совета по делам веры и порядка, споспешествовал любовной интрижке короля дона Жозе I * с дочерью сакавемского приора. Педро Рамирес, поставщик двора и главный инспектор таможен, прославился на все королевство толстым брюхом и смешливым нравом, а также подвигами обжорства, свершенными во дворце Бемпоста в компании с архиепископом Фессалоники.
Инасио Рамирес последовал за королем доном Жоаном VI в изгнание *, как хранитель королевской казны; в Бразилии он вел торговлю неграми, привез домой целый сундук золота, был ограблен своим управляющим (беглым капуцином) и умер в родовом поместье, где его забодал бык.
Дед нашего Гонсало, Дамиан, либерал, доктор Коимбры и питомец муз, участвовал в высадке короля дона Педро в Миндело, писал велеречивые политические прокламации, основал газету «Антиклерикал», а по окончании гражданских войн влачил ревматическую старость в Санта-Иренее: ходил в домотканом шлафроке, нюхал табак и с помощью лексикона переводил на португальский язык сочинения Валерия Флакка *. Отец Гонсало Рамиреса, по убеждениям то
Еженедельник выходил регулярно целых три воскресенья и публиковал статьи, испещренные восклицательными знаками, нотабене и цитатами на тему: «Боевые капеллы», «Взятие Ормуза», «Посольство Тристана да Кунья»* и тому подобное; он сразу приобрел репутацию хотя и бледной, но все же зари национального возрождения. Некоторые светлые умы из шести однокашников Кастаньейро, а именно те трое, которые не чуждались просвещения (ибо из трех оставшихся один увлекался боем на дубинках, другой играл на гитаре, а третий был примерным студентом), тоже загорелись патриотическим огнем. Все они принялись рьяно листать фолианты Фернана Лопеса, Руя де Пины и Азурары *, дотоле не потревоженные ничьей рукой, в поисках героических легенд, «чисто наших, чисто португальских, — как взывал Кастаньейро, — способных вернуть удрученной нации сознание собственного героизма». Патриотический сенакль, возникший в пансионе Северины, постепенно креп. Тогда-то именно и вступил в него Гонсало Мендес Рамирес. Это был русоволосый, стройный, обходительный юноша с молочно-белым цветом лица и веселыми глазами, которые легко увлажнялись слезой; он был пока известен лишь тем, что внимательно следил за модой и не терпел пятен ни на студенческой мантии, ни на лаковых ботинках. Но как-то в воскресенье после завтрака он принес в комнату Кастаньейро рукопись на одиннадцати страницах, под заглавием «Дона Гьомар». Рассказывалось в ней старинное предание о знатной даме, владелице замка: пока супруг ее, закованный в железо барон, сокрушал стены Иерусалима, дона Гьомар обнималась в лунную майскую ночь с кудрявым пажем… Потом под рев зимней бури в замок являлся длиннобородый пилигрим с посохом в руке; это был переодетый барон. От своего управителя, коварного доносчика, чьи губы время от времени кривила недобрая усмешка, барон узнавал, что супруга ему неверна, что поругано имя, почитаемое во всех королевствах Испании… Горе пажу! Горе даме! Вскоре колокола звонили по усопшим. И вот уже на помосте опершись на топор, стоит палач в красном капюшоне меж двух плах, покрытых траурными полотнищами. В слезливом финале «Доны Гьомар» описывались могилы любовников, скрытые в пустынном месте; как и полагается в балладе о несчастной любви, над ними вырастали два куста белых роз, чьи лепестки и благоухание смешивал шаловливый зефир… Короче говоря (что и отметил Жозе Лусио Кастаньейро, задумчиво потирая подбородок), в «Доне Гьомар» не было ничего «чисто португальского, чисто нашего, пропитанного соками родной почвы». Но все же эта плачевная история протекала в древней сеньории Риба-Коа; имена рыцарей — Ремаригес, Ордоньо, Фройлас, Гутьеррес — дышали неизъяснимо готским ароматом*; на каждой странице гремели родные сердцу возгласы: «Клянусь честью!», «Лжешь, собака!», «Стремянный, коня!». На фоне этого истинно португальского реквизита сновало множество конюших, одетых в беленые казакины, монахов в надвинутых на глаза клобуках, ключарей, встряхивающих кожаными бурдюками, кравчих, рассекающих лоснящуюся от жира хребтину кабана… Словом, новелла обнаруживала спасительный возврат к национальным традициям.
«И, кроме того, — подчеркивал Кастаньейро, — у нашего Гонсалиньо отличный слог… Он пишет плавно, сильно, с приятным привкусом архаики… С великолепным привкусом архаики! Право, на ум приходит даже «Шут», «Цистерцианский монах»… Эта Гьомар, конечно, довольно расплывчатая средневековая дама и отдает скорее Бретанью или Аквитанией. Но в образах управителя замка и самого барона уже проступает нечто подлинное. Это истые португальцы, коренные жители земель между Доуро и Кавадо… Да! Когда Гонсалиньо хорошенько покопается в летописях, понатореет в преданиях старины, мы получим наконец писателя, сильно чувствующего народную почву, постигшего дух нации!»
«Дона Гьомар» заняла три страницы журнала «Родина». В то воскресенье Гонсало Мендес Рамирес отпраздновал свое вступление на литературную стезю званым ужином, на который были приглашены сотоварищи по сенаклю и все друзья. И тут, в таверне Камолино, после жареных цыплят с горошком, в то время как запыхавшиеся официанты спешили с новыми графинами колареса, он был провозглашен «португальским Вальтером Скоттом». Молодой автор тут же скромно оповестил друзей, что у него задуман роман в двух частях; в основу его ляжет история рода Рамиресов, а именно некий подвиг гордого Труктезиндо Мендес Рамиреса, который был другом и военачальником короля Саншо I *. И личные вкусы, и осведомленность в старинных одеяниях и утвари (давшая себя почувствовать уже в «Доне Гьомар»), и даже древность его имени — все, казалось, говорило о том, что Гонсалиньо самой судьбой призван возродить в Португалии исторический роман. Итак, он обрел призвание — и с тех пор прогуливался по Калсаде, задумчиво нахлобучив на глаза студенческий берет и являя собою вид человека, творящего новые миры. Именно в это время он и получил на экзамене «неудовлетворительно». Когда Гонсало вернулся после вакаций на четвертый курс, пламя патриотизма на улице Милосердия угасло. Кастаньейро вышел из университета и прозябал где-то в Вилла-Реал-де-Санто-Антонио. С его исчезновением не стало и «Родины». Покинутые своим апостолом, юные патриоты, еще так недавно корпевшие в библиотеке над хрониками Фернана Лопеса и Азурары, снова скатились к романам Жоржа Онэ, а по вечерам стучали киями в бильярдной на Софии. Обстоятельства Гонсало также переменились: он носил траур по отцу, которого похоронил в августе месяце. По-прежнему мягкий и обходительный, он отпустил бородку, стал серьезней и потерял вкус к шумным пирушкам и шатанию по ночным улицам в компании друзей. Поселился он теперь в отеле «Мондего»; с ним был старый слуга из Санта-Иренеи, по имени Бенто, который прислуживал ему по всей форме, при белом галстуке.
Избранными друзьями Сонсало стали трое-четверо юношей, готовившихся выступить на политической арене; все они прилежно изучали «Парламентский вестник», были в курсе некоторых столичных интриг, провозглашали необходимость «положительной программы» и «широкой помощи сельскому хозяйству», считали непростительным легкомыслием и якобинством пренебрежение университетской молодежи к «догмам» и даже, гуляя при лунном свете в Тополевой роще или по скалистым тропам Пенедо-да-Саудаде, не уставали рассуждать о героях, стоявших во главе двух соперничавших партий — Бразе Викторино, молодом предводителе возрожденцев, и престарелом бароне Сан-Фулженсио, заслуженном вожде историков. Симпатии Гонсало склонялись к возрожденцам; название это привычно связывалось с просвещенным консерватизмом, изысканностью манер и широтой воззрений; вследствие