угрожающим движением; затем он выпил кофе, громко отхлебывая его с блюдца, снял с шеи салфетку, сложил ее, очинил ножом зубочистку, запустил ее в рот и поднялся из-за стола. И только уже выходя из столовой, он остановился в дверях и, обернувшись к Макарио, стоявшему возле стола, сухо ответил:
— Нет.
— Но я вас прошу, дядя Франсиско!
— Нет.
— Но послушайте, дядя Франсиско…
— Я сказал: нет.
Макарио возмутился:
— Тогда я женюсь без разрешения.
— Будешь выгнан из дома.
— Я сам уйду. Не сомневайтесь.
— Сегодня же.
— Сегодня.
Дядя Франсиско, уже захлопывая за собой дверь, вдруг окликнул Макарио, который, весь красный от злости, стоял у окна, царапая оконное стекло.
Услышав дядин оклик, он обернулся к нему с надеждой.
— Подай-ка мне мою табакерку, — сказал дядя Франсиско.
Он забыл свою табакерку! Видно, тоже был взволнован…
— Дядя Франсиско… — снова начал Макарио.
— Довольно. Сегодня двенадцатое. Жалованье получишь за весь месяц. Уходи.
Прежняя система воспитания нередко приводила к таким несообразностям. Дядя обошелся с ним жестоко и неразумно. Макарио настаивал, что это было именно так.
В тот же вечер Макарио перебрался в гостиницу на площади Фигейра: шесть семимилрейсовых монет, чемодан с бельем и любовь к Луизе — вот все, чем он тогда владел. Однако он не испытывал страха перед будущим: пусть судьба грозит ему бедностью, но ведь у него есть связи и знакомства в мире коммерции. Его знают с самой лучшей стороны: за него и его добросовестность, и добрая слава их старого торгового дома и семьи, его собственные коммерческие таланты, прекрасный почерк, — все это почтительно распахнет перед ним настежь двери контор. На следующее утро он в радужном настроении отправился в магазин Фалейро, с незапамятных времен имеющего дела с их торговым домом.
— Я бы с превеликим удовольствием взял вас, друг мой, — сказал ему Фалейро. — Если б я мог! Но тогда я буду вынужден поссориться с вашим дядюшкой, а мы с ним дружны больше двух десятков лет. Он уже объявил мне об этом. А дружба — вы сами понимаете… Тут я бессилен… Сочувствую вам, но…
И все, к кому обращался Макарио, дорожили деловыми связями с их домом и боялись ссориться с его дядюшкой, старым другом на протяжении вот уже двух десятков лет.
И все сочувствовали ему, но…
Тогда Макарио стал обходить торговцев, чьи магазины открылись недавно: они не были связаны ни с их торговым домом, ни с их семьей; в большинстве случаев это были иностранцы, и он надеялся, что здесь ему не станут говорить о двадцатилетней дружбе с его дядюшкой. Но, увы, здесь Макарио никому не был известен и, следовательно, не были известны ни его доброе имя, ни его способности. Владельцы магазинов, куда он обращался, наводили о нем справки и узнавали, что он был выгнан своим дядей из-за блондинки в муслиновом платье. Эти сведения не располагали их в пользу Макарио. В торговле не любят сентиментальных счетоводов. Макарио начал терять надежду. Он обходил магазин за магазином, просил, умолял, а деньги у него между тем таяли.
Он переехал в самый дешевый номер и упорно продолжал искать место. Увы, его замкнутый, застенчивый нрав не приобрел ему друзей, и теперь Макарио был одинок и лишен дружеской поддержки. Он чувствовал себя словно в бескрайней пустыне.
Деньги у него кончились, и мало-помалу Макарио вступил на тот классический путь постепенного обнищания, которое имеет свою роковую и твердую последовательность: сначала он все заложил, потом — все продал. Часы, кольца, синий фрак, редингот — все понемногу унесла, спрятав под шалью, худая астматическая старуха.
Все же по вечерам Макарио навещал Луизу в полутемной маленькой зале, выходившей на лестничную площадку; она освещалась лишь горевшим над столом ночником, и он так был счастлив, сидя невинно в полутьме, рядом с Луизой на краешке старого плетеного канапе. Днем он не мог с ней видеться: он ходил в заношенном белье и сбитых сапогах и стыдился обнаружить перед Луизой, всегда такой нежной и ослепительной, в наглаженном батистовом платье, свою жалкую бедность. А вечером скупой и милосердный свет помогал ему открывать Луизе все возраставшую любовь и скрывать от нее неприглядную действительность. Судя по словам Макарио, Луиза отличалась нравом довольно своеобразным: характер ее походил на цвет ее волос — он тоже был белокурым, если белокурость непременно связывать с бледностью и томностью; она больше молчала, но почти всегда улыбалась, показывая беленькие зубки, и на все сказанное обычно отвечала: «Да, именно так», — будучи крайне невозмутимой, почти равнодушной и всегда готовой согласиться со всем, что ей говорят. По всей вероятности, она любила Макарио, но любила лишь в той мере, каковая отпущена природой таким слабым, апатичным и безликим натурам. Покорная, словно льняная кудель, она безропотно просиживала вечера с Макарио, хотя порой ее, надо думать, одолевала сонливость.
Впрочем, как-то раз Макарио застал ее в волнении: она была в накинутой наспех шали и торопилась уйти, со страхом поглядывая на дверь, ведущую в другие комнаты.
— Мама за мной следит, — сказала она.
И объяснила, что мать, верно, что-то заподозрила, бранит ее и обходится с ней сурово: не иначе, как проведала про их тайный сговор.
— Почему ты не хочешь попросить у мамы моей руки?
— Но, дорогая, как я могу! Я же еще не нашел места. Подожди. Ну, может быть, всего какой-нибудь месяц. У меня как раз кое-что уже есть на примете. А иначе мы же с голоду умрем.
Луиза молчала, скручивая конец шали и опустив глаза.
— Но теперь, пока я не подам тебе знак из окна, не поднимайся сюда…
Макарио, не ожидавший такого приговора, разразился слезами, жгучими и безутешными.
— Т-сс! — успокаивала его Луиза. — Не плачь так громко!..
Расставшись с ней, Макарио весь вечер бродил без цели по улицам, пытаясь лихорадочной ходьбой заглушить свою боль, дрожа в своем коротком сюртуке на холодном январском ветру. Всю ночь он не сомкнул глаз и наутро, стремительно ворвавшись в комнату дяди Франсиско, проговорил отрывисто и сухо:
— Вот все, что у меня осталось, — и он показал ему три крузадо. — Из одежды — тоже нет ничего. Я все продал. Еще немного, и я умру с голоду.
Дядя Франсиско, с повязанным на голове индийским платком, брился у окна; он повернулся к нему и, водрузив на нос очки, пристально посмотрел на племянника:
— Твой стол никем не занят. Оставайся. — И он закончил с неумолимым жестом: — Но неженатым.
— Дядя Франсиско, выслушайте меня!..
— Я сказал: неженатым, — повторил дядя Франсиско, правя лезвие бритвы о кожаный ремень.
— Но я не могу.
— Тогда — вон отсюда!
Макарио, оглушенный, вышел. Добравшись до гостиницы, он бросился на постель и, нарыдавшись, уснул. Вечерело, когда он снова очутился на улице, не понимая, куда и зачем идет. Он был весь словно выжатый лимон. Сидеть в комнате ему было невмоготу.
Вдруг чей-то голос окликнул его из лавки:
— Эй, Макарио!
Это был его приятель, носивший соломенную шляпу, он бросился к Макарио с недоуменными объятиями:
— Черт побери! Где ты пропадаешь? Я с утра тебя ищу!