X
Редактор «Голоса округа», Агостиньо Пиньейро, приходился Жоану Эдуардо дальним родственником. За искривленную спину и тщедушную, рахитичную фигурку его прозвали «Горбуном». Но и помимо этого Агостиньо был гнусен до чрезвычайности; его бабье личико с порочными глазами говорило о закоренелой, постыдной развращенности. В Лейрии ходили слухи, что он нечист на руку. Во всяком случае, Агостиньо не раз слышал фразу: «Если бы вы не были горбуном, я бы вам все кости переломал!» Вследствие этого он пришел к мысли, что его горб – самое надежное оружие защиты, и преисполнился спокойной наглости.
Родом он был из Лиссабона, отчего местные жители, народ почтенный, окончательно записали его в сомнительные личности. Считалось, что своим резким и хриплым голосом он обязан дурным болезням. Кроме этого, Агостиньо играл на гитаре и потому не стриг свои ногти, побуревшие от табака.
«Голос округа» служил рупором так называемой «партии Майя», неумолимо враждовавшей с гражданским губернатором.
Доктор Годиньо, шеф и кандидат в депутаты от этой партии, нашел в лице Агостиньо, как он выражался, нужного человека. А нужен ему был писака с бойким пером, не обремененный совестью, который облекал бы в звонкие фразы клевету, оскорбления личности и грязные намеки, поставляемые членами партии Майя в сыром виде, в набросках. Агостиньо редактировал и любовно отделывал эти гадкие писания. Ему платили пятнадцать мильрейсов в месяц и предоставляли жилье в помещении редакции, на третьем этаже ветхого домишка в одном из переулков близ Базарной площади.
В обязанности Агостиньо входило писать передовицы, статьи на местные темы и корреспонденции из Лиссабона.
Литературные же фельетоны, под шапкой «Лейрийские безделки», сочинял бакалавр Пруденсио, юноша честный, которому сеньор Агостиньо был глубоко противен; но бедняга так страстно жаждал печататься, что принуждал себя каждую субботу по-братски садиться с Агостиньо на одну скамью и выверять корректуры своей прозы – столь пышной и цветистой, что, читая ее, весь город ахал: «Сколько поэзии! Господи Иисусе, сколько поэзии!»
Жоан Эдуардо сам понимал, что Агостиньо – безнадежный моветон; он не решился бы появиться со своим родственником на улице среди бела дня, но был не прочь попозже вечером заглянуть в редакцию, покурить, послушать рассказы Агостиньо о Лиссабоне, о тех временах, когда тот сотрудничал в двух газетах, в театрике на улице Кондес, в ломбарде и еще в кое-каких учреждениях. Визиты в редакцию были тайной Жоана Эдуардо.
В этот поздний час типография, помещавшаяся в первом этаже, бывала уже заперта (очередной номер набирали по субботам); Агостиньо находился наверху. Он сидел на скамье, в истертой кожаной куртке, некогда застегивавшейся на серебряные крючки, которые были давно спороты и снесены в ломбард, и при свете уродливой керосиновой лампы размышлял над листком бумаги: он готовил следующий номер газеты. Плохо освещенная комната походила на темную пещеру. Жоан Эдуардо растягивался на плетеном канапе или брал валявшуюся в углу старую гитару Агостиньо и наигрывал «фадо корридо». Журналист между тем, подперев голову кулаком, прилежно творил, но «у него получалось недостаточно шикарно»; даже фадиньо не проясняло его мыслей, и он время от времени вставал, подходил к буфету, опрокидывал стаканчик бренди, прополаскивал пересохшую гортань, потягивался, зевал во весь рот, закуривал сигарету и хрипло напевал, благо рядом тренькала гитара:
Трень-брень-брень, трень-брень! Трень-брень-брень, трень-бряк! – отвечала гитара.
Этот сюжет, видимо, каждый раз воскрешал в его памяти лиссабонские воспоминания, потому что, кончив куплет, он говорил с отвращением:
– Что тут у вас за скверная дыра!
Агостиньо был безутешен потому, что жизнь загнала его в Лейрию, потому, что нельзя каждый вечер выпивать пинту вина в харчевне у дяди Жоана в Моурарии[85] в компании с Анной-белошвейкой или с «Усачом» и слушать, как Жоан дас Бискас с сигарой во рту, глядя на огонь слезящимся, прищуренным от дыма глазом, повествует под стон гитары о смерти Софии.[86]
Затем, жаждая найти признание своих талантов, он прочитывал Жоану Эдуардо вслух лучшие пассажи из своих статей. И тот слушал с интересом – потому что произведения кузена содержали в последнее время почти исключительно нападки на священников и были под стать настроению самого Жоана Эдуардо.
Это был тот момент, когда из-за нашумевшего дела о попечителях неимущих доктор Годиньо вступил в лютую войну с капитулом и вообще с духовенством. Он и раньше не переносил «долгополых». Доктор страдал неизлечимой болезнью, а церковь наводила его на мысли о кладбище, и потому он возненавидел сутаны: в них было что-то напоминавшее саван. Агостиньо и без того накопил изрядный запас желчи, а теперь, подстегиваемый шефом, травил духовенство самым бессовестным образом; но, отдавая дань литературе, он уснащал свои опусы столь обильными красотами, что, по выражению каноника Диаса, «лаять – лаял, а кусать – не кусал».
В одну из таких ночей Жоан Эдуардо застал Агостиньо за только что сочиненной статьей, которая у него получилась «почище, чем у Виктора Гюго».
– Сейчас увидишь! Сенсационная вещь!
Статья содержала, как обычно, декламацию против духовенства и похвалы доктору Годиньо. Воздав должное семейным добродетелям доктора и его адвокатскому красноречию, спасшему стольких несчастных от топора правосудия, Агостиньо переходил на более хриплый регистр и взывал прямо к Христу:
– «Мог ли ты знать, – вопиял Агостиньо, – о распятый, мог ли ты знать, испуская дух на Голгофе, что когда-нибудь низкие люди, прикрываясь твоим именем, прячась в твоей тени, изгонят доктора Годиньо из благотворительного учреждения – доктора Годиньо, эту светлую душу, этот могучий интеллект…» – И снова на авансцену выступали добродетели доктора Годиньо и торжественной процессией шествовали по бумаге, волоча шлейфы звучных эпитетов. Затем, на время приостановив любованье доктором Годиньо, Агостиньо обращался непосредственно к Ватикану: – «Неужто же ныне, в девятнадцатом веке, вы осмелитесь бросить в лицо всей либеральной Лейрии требования вашего „Силлабуса“?[87] Что ж, хорошо. Вы желаете войны? Вы получите войну!» Ну как, Жоан?! Сила?
И он продолжал чтение:
– «Вы желаете войны? Вы получите войну! Мы высоко вознесем наш стяг – поймите наконец, что это не стяг демагогии, – и водрузим его на вершине самого мощного бастиона демократических свобод, и пред лицом Лейрии, пред лицом Европы мы кликнем клич: „К оружию, сыны девятнадцатого века! К оружию!