будет срывать на ней злость.
– Оставь. Я пойду.
Он в последний раз сложил распечатки стопкой и поднялся. Шенна переступила порог, будто могла остановить его.
– Будь осторожен с Тан’элКотом. Ему нельзя доверять, Хэри. Этот человек опасен.
Он прошел мимо, стараясь не коснуться ее в дверях.
– Верно, – ответил он и добавил вполголоса, уже удаляясь: – Как я когда-то.
За ним с бесконечным неживым терпением следовал Ровер.
4
Шенна глядела, как он уходит, прислонившись лбом к прохладному оконному стеклу. Его машина – даймлеровский «ночной сокол» – по рассчитанной компьютером пологой траектории черной каплей взмыла к низким облакам.
Она тосковала по реке.
«Сорок дней, – подумала она. – Это всего-навсего пять недель… ну ладно, шесть. Шесть недель можно что угодно вытерпеть».
Через сорок дней, считая с сегодняшнего, в девять часов утра начнется ее очередная смена на посту богини. В восемь тридцать она натянет респиратор, опустится в гроб свободного поиска, захлопнет крышку изнутри и будет лежать на гелевом матраце, пережидая бесконечные минуты масс-балансировки, – свободный переход требует точнейшего масс-энергетического обмена между двумя вселенными – и эти неторопливые секунды станут мгновениями сладчайшего предвкушения, прежде чем грянет, раздирая рассудок, неслышный грохот переноса. И зазвучат первые ноты Песни Шамбарайи: неторопливый, басовитый приветственный гимн, который наполнит сердце, вызывая к жизни ответную мелодию. Дважды в год по три месяца кряду она имела право быть частью реки.
Дважды в год она могла быть целой.
Они никогда не говорила Хэри, как тоскует по этой песне; никогда не объясняла, какой пустой и пресной стала для нее Земля. Она слишком любила его, чтобы рассказать, как мучительно быть с ним одинокой. «Неужели ты не видишь?!» – кричало вслед улетающей машине сердце.
Неужели ты не видишь, как мне одиноко?
По щекам медленно катились слезы. Как можно жить, когда в сердце у тебя ничего, кроме надежд и воспоминаний?
– Мама! – послышался за спиной робкий голосок Веры. – Мама, ты хорошо себя чувствуешь?
Шенна отодвинулась от окна. Она не потрудилась вытереть слезы: связь, которая существовала между ними на протяжении полугода, не позволяла им врать друг другу.
– Нет, – призналась она. – Мне очень грустно.
– Мне тоже. – Вера потерла глаза кулачками, медленными шажками заходя в кабинет. Шенна обняла ее, оправляя пижамку, убирая с лица растрепанные легкие золотистые волосы. Вера со вздохом прильнула к ее плечу. – Грустишь по реке, да?
Шенна молча кивнула. Она присела на подоконник и взяла дочь на руки. Потом обернулась и взглянула на облака, подсвеченные оранжевыми городскими огнями.
– Я тоже, – серьезно призналась Вера. – По музыке. Когда ты дома, всегда так тихо – я даже боюсь иногда.
Шенна крепко обняла дочь, остро ощущая, насколько хрупко ее тельце, как легка опустившаяся на плечо голова. Физический контакт был, однако, лишь бледным отзвуком той нежности и любви, которую они разделяли, когда их связывала река. Вера родилась через девять месяцев – с точностью до дня – после битвы в доках Анханы. Клетки, из которых развился потом организм Веры, уже находились в матке Шенны, когда Пэллес Рил впервые коснулась реки и услышала ее Песнь.
Мощь, обоготворившая Пэллес Рил, пронизала и ее дочь.
– Когда ты здесь, я по тебе очень скучаю, – проговорила Вера. – Без музыки так одиноко. Но ты и папе нужна.
– Да, – проговорила Шенна. – Знаю.
– Ты поэтому грустишь? Вы с папой поссорились?
– Нет, не ссорились. С твоим папой теперь никто не ссорится, – безнадежно отозвалась Шенна, глядя туда, где исчез в облаках «ночной сокол». – По-моему, в том и беда.
5
Дом оседал. Двести лет без ремонта. Почерневшие от смога стены впитывали свет единственного треснувшего уличного фонаря, не отражая. Кривоватый прямоугольник высился в мутной ночи, словно окно в забвение.
Хэри стоял на искрошенной мостовой переулка, глядя туда, где было окно его комнаты: квартира 3F, третий этаж, дальняя дверь от лестницы. Три комнаты и встроенный шкаф, куда едва помещалась койка восьмилетнего мальчишки. В этом шкафу он жил еще месяц после своего шестнадцатого дня рождения.
И окно, которое открывалось бесшумно, только если очень постараться; будь его глаза чуть позорче или свет чуть поярче, он точно различил бы следы от веревки на древнем алюминиевом подоконнике.
Моток той веревки до сих пор врезался в ребра из тайника между тонким армейским матрасом и стальным каркасом раскладушки. Веревка десятки раз спасала ему жизнь. Порой единственное, что могло спасти от приступов отцовского убийственного гнева, это запереть комнату изнутри и через окно вылезти на улицу. Там, среди шлюх, наркоманов, извращенцев, молодой Хэри чувствовал себя в большей безопасности, чем рядом с отцом.