невероятной устойчивостью при любых обстоятельствах.
К счастью или к несчастью, больные или здоровые, внутренности Оливеро не выпадали в грязную воду унитаза, но некоторое количество крови выходило. С кровью и содержимым кишечника уходила боль. Ей на смену приходила слабость, которая отчасти была даже приятной. Должно быть, такие же ощущения, думал он, испытывал Петроний, лежа в алебастровой ванне[16]. Потом боль вернется, когда меньше всего ее ждешь. Но пока можно было рассчитывать на короткое перемирие.
Так и должно было быть: любая жизнь складывается из моментов, когда боль отпускает. Во время этих передышек он страдал от слабости, потому что на смену кровавому поносу приходила дурнота, и предметы не только кружились перед глазами, но и теряли свою плотность.
Когда он был мальчиком и они приезжали в загородный дом в Гуира-де-Марреро, к югу от Кивикана, его бабушка, страдавшая циррозом, не успевала дойти до туалета и оставляла за собой дорожку из дерьма и крови по всему дому. Он смотрел на нее, смотрел на дерьмо и кровь и не испытывал отвращения. Но и не понимал, что происходит. Мать бросалась вытирать роскошный пол из искусственного мрамора разных оттенков зеленого, который всегда казался только что начищенным. Бабушка плакала и повторяла:
— Вот на что я гожусь. От меня только и можно ждать что дерьма с кровью.
Мать Оливеро, ставшая матерью для собственной матери, мягко упрекала ее:
— Не говори глупости, мама, перестань, глупая старуха, это просто несварение желудка.
Потом он видел, как мать сжигает белые тряпки, которыми вытирала дерьмо и кровь. И вот тогда уже плакала она, без рыданий, без заламывания рук, с тихой покорностью.
Оливеро смял лист старого выпуска «Гранмы»[17], чтобы он был помягче, и подтерся. Удалил со своего тела остатки того, что, как он полагал, было смесью дерьма и крови. Встал с унитаза, изображая бодрость перед самим собой. Если не обращать внимания на неизбежную дурноту, можно сказать, что болезнь временно отступила. Он вылил в унитаз ведро морской воды. Зловоние не уходило. Морской же водой он вымыл руки, судорожно, с чувством очищения от злых сил, которое для него всегда сопровождало акт мытья рук. И вышел из ванной, держа мокрые руки на весу.
Оливеро остановился перед большой картой Европы. И естественно, вспомнил о Луисе Медине. Прямо под картой, на ветхом сосновом столе, стояли сорок две коробочки, все одинаковые, обклеенные гофрированной бумагой. На каждой было написано название какой-нибудь страны. Оливеро взял ту, на которой значилось: Германия. Осторожно, с каким-то испуганным восторгом открыл ее и вытащил наугад квадратик папиросной бумаги. Чтобы не нарушать обычный ритуал, закрыл глаза. Открыв их, прочитал: Майнц. Как генерал на войне (не как настоящий генерал, а гораздо лучше, как сыгранный Алеком Гиннесом в фильме «Мост через реку Квай»), он вытащил булавку, которой красно-синий флажок был пришпилен в Триесте. И воткнул ее в Майнц.
— Отлично, навстречу Рейну!
Несмотря на циклон, путешествие не должно было прерываться, пусть даже сейчас оно запаздывало. Что бы ни случилось, нужно было продвигаться вперед. Он должен был идти этими дорогами. В память о Луисе Медине. Он должен дойти до конца. А дальше видно будет.
Оливеро подошел к окну, осторожно открыл его и обнаружил, что море освещено, как будто на него светят театральными прожекторами. Теперь оно не казалось слишком спокойным. На пляже стоял привычный гнилой запах, который Усиливался во время циклона. Начало бури было вопросом нескольких часов. Следовало признать очевидное: циклон был на подходе, как бы его ни звали — «Кэтрин», «Вирджиния», «Джуна». Да хоть «Мария Антоньета Понс»[18]. Было все равно, красивое у него имя или безобразное, писательницы, или актрисы кабаре, или и той и другой сразу.
Самым страшным, что могло произойти на острове после Апокалипсиса, был следующий Апокалипсис. После циклона еще один циклон, и еще один, и еще.
— Если бы я мог родиться заново, — сказал себе Оливеро, — мне бы хотелось, чтобы это случилось в Монтпильере, не во французском Монпелье на Средиземном море, без «р» на конце, а в Монтпильере, столице штата Вермонт, Новая Англия, с «т», «р» и через «и», который, впрочем, позаимствовал свое имя у французского Монпелье. В маленьком городке у подножия гор, называемых Зелеными, на берегу реки Уинуски. Наверное, потому, что ребенком я смотрел дядин журнал и в нем были очень красивые фотографии. Особенно две, которые я не могу забыть, несмотря на годы: осеннее поле, обрамленное гранитными скалами, и ясени, березы, буки, грецкие орехи разных оттенков зеленого, желтого, рыжего и красного. Кажется, там был даже олень с белым хвостиком. Я был маленьким и почему-то решил, что, гуляя по этому нолю, можно быть по-настоящему счастливым. На второй фотографии было зимнее озеро, заснеженное озеро и несколько белых домиков, с покрытыми снегом островерхими крышами. Эти две фотографии поселили во мне страстное желание: если бы родиться заново, пусть бы это было в Вермонте, в Монтпильере, Ратленде или Роялтоне, там, где есть олени, осень, снег и домики с каминами и островерхими крышами.
Он снова лег. С кровати он прекрасно видел карту Европы, принадлежавшую некогда Луису Медине. Типичная карта коммивояжера, из тех, что раздавали много лет назад на заправках «Шелл».
В доме часы прадеда Барро пробили двенадцать. Если все будет как всегда, если мирозданию не заблагорассудится изменить привычный ход вещей, примерно через час рассветет. При свете дня все будет проще. Ночь гораздо более загадочна и оттого доставляет большее удовольствие, но и страшит больше, чем день.
С моря донесся всплеск весел, звук гораздо более энергичный, чем шум дождя. Оливеро не обратил на него внимания. На море всегда мерещились то приплывающие корабли, то отплывающие корабли, то взмахи рук тысяч воображаемых беглецов, плывущих на Север.
ПРОЩАНИЕ
Несмотря на шум ветра и гомон вьюрков, Валерия услышала слова Мамины: «Циклоны — как несчастья». А потом она, наверное, заснула с открытой книгой на груди.
Света не было, и она уже не могла читать. От прижатой к груди книги исходило приятное тепло. Она заснула ненадолго, но крепко. Ей даже показалось, что ей приснился сон, потому что она видела себя идущей, скользящей по льду небольшого замерзшего озера среди покрытых снегами гор.
Озеро в ее сне было таким же, как озеро, вроде бы в Висконсине, на фотографии доктора, до сих пор висевшей на стене в библиотеке над нелепым камином, в котором когда-то лежали ненастоящие дрова и загорались красные лампочки, изображавшие огонь.
То озеро, на берегу которого жил доктор Сэмюель О'Рифи, как оно называлось? Одно из озер где-то там, на Среднем Западе. Все было бело на озере и, соответственно, во сне. И стояла абсолютная тишина, какая стоит зимой на озерах.
Больше во сне ничего не происходило: только замерзшее озеро, по которому она шла. А может быть, только это она помнила. Но совершенно точно во сне она ощущала приятный и непривычный покой, царивший на озере, в который она входила, как входят в уютную, но незнакомую и полную опасностей комнату.
Ей снился снег, и ее разбудили вьюрки. На рассвете, когда нужно было возвращаться в реальность, бывали моменты, когда казалось, что мир состоит из вьюрков. Они как будто заслоняли собой и дом, и некрасивый пляж. Слишком много птиц, двести сорок один вьюрок, если верить Полковнику-Садовнику. Число, сумма цифр которого, как он любил повторять, давала семь. Но что за важность имела цифра семь? И вообще, точно ли их было столько? Кроме самого Полковника, хозяина своего бреда и своих птиц, никому бы не достало терпения сосчитать их. И потом, кому они были нужны? Никто не вспоминал о птицах кроме как на рассвете, когда они поднимали свой обычный галдеж и будили весь дом. Единственной, кого они не будили, была Мария де Мегара, потому что она была глуха и стара, как ее хозяйка Мамина. Кроме Полковника все в доме ненавидели птиц. Ненавидели их за ночной переполох и за пустующую комнату, бывший театр «Олимпия», превратившийся в одну большую клетку с отвратительным запахом