— Барон де Ла Бред и де Монтескье объяснил, что в теплых широтах, в особенности в южных, жара делает людей ленивыми и безразличными. По его мнению, было бы даже законным разрешить рабство, если с его помощью можно было бы заставить работать этих апатичных обитателей жарких стран. И еще барон считал, что лучшей формой правления в таких странах является деспотизм при угнетении политических прав населения, потому что только так народ обретает способность трудиться. Он заявлял даже, что в жарких странах рабство не ухудшало жизнь, а, напротив, улучшало ее.
Порыв ветра ударил в окна. Окна вздрогнули, словно вот-вот откроются. Дождь барабанил по благородной орегонской древесине, словно кто-то стучал молотком по крыше и стенам. То же самое, должно быть, испытывали Ной и его семейство, когда вода яростно трепала его трехпалубное судно ста тридцати пяти метров длиной и двадцати двух шириной.
— Ты просто ретроград, — ответила Элиса. — Эта страна… — продолжила она зло и стукнула указательным пальцем об стол, словно стол и был всей страной.
На несколько секунд, пока Элиса стучала по столу, не закончив фразы, воцарилась тишина. Фраза повисла в этой тишине. Потом Элиса сказала:
— Эта страна знала несчастные времена, но знала и счастливые. — И она оглядела всех с вызовом. — Или вы не помните, как мы все радовались первого января 1959 года?
И непонятно было, почему она обратилась ко всем присутствующим, когда предполагалось, что она отвечает Оливеро.
И тут что-то случилось. Впечатлительному Оливеро представилось, что как будто невидимый молниеносный луч пронзил кухню. Внезапно все забыли о его, Оливеро, существовании. Все внимание переключилось на Элису, выпрямившуюся на своем стуле. Ее взгляд, спокойный и твердый, был взглядом человека, который чувствовал, что освобождается от груза, как будто она сказала то, что давно хотела сказать, и теперь не собиралась пасовать перед ударами, какими бы коварными и жестокими они ни были и откуда бы ни обрушились.
Первым отреагировал Полковник. Он взял стул, повернул его спинкой вперед и сел, расставив ноги, напротив Элисы. Никто не взглянул на него, но это было не важно.
Мамина вытерла руки о передник и спросила:
— Кто-нибудь хочет еще молока?
Все понимали, что Мамина спросила, просто чтобы что-нибудь спросить, что ее вопрос настолько же бесполезен, как если бы посредством его она собиралась остановить бурю.
Полковник посмотрел на Элису, поднял палец и попросил ее с ласковой улыбкой:
— Повтори, пожалуйста, что ты сказала.
Элиса, не взглянув на отца, тоже улыбнулась.
— Я спросила, помнит ли Оливеро, как мы все радовались первого января 1959 года.
— И я, доченька, — спросил отец, — тоже вхожу в число этих «всех»?
— Нет, папа, — ответила Элиса сдержанно, — ты не входишь в их число, тебя я не имела в виду.
— Тогда, моя дорогая девочка, ты должна была сказать не «все», а «некоторые», потому что слово «некоторые» обладает исключительным достоинством исключать тех, кто совсем не радовался ни первого, ни второго, ни третьего и уж тем более восьмого января, и вообще ни в один день этого ужасного 1959 года, года дьявола, и не радуется до сих пор, до нынешнего циклона, восемнадцать лет спустя.
Элиса по-прежнему улыбалась. Она подняла кисти руки, словно собиралась писать слова в воздухе, повернула их ладонями к отцу, как будто требуя спокойствия, перемирия.
— Ты тоже должен был чувствовать себя счастливым, папа.
— И можно узнать почему?
Элиса кивнула головой, как обычно делала ее мать.
— Потому что, хоть ты об этом и не догадывался и даже не желал догадываться, этот день был счастливым и для тебя.
— Что ты имеешь в виду, когда говоришь, что я «не догадывался», что я идиот?
— Нет, не идиот, просто человек, у которого много предрассудков.
— И что ты называешь предрассудками? Что мне не нравятся диктаторы, что мне не нравятся эти сукины дети, эти вожди, которые превратили нашу жизнь в кошмар?
Элиса перестала улыбаться. Внешне она сохраняла спокойствие. Но видно было, что это удается ей с трудом. Она хотела бы, чтобы в ее глазах была насмешка, но в них блеснуло бешенство. Ее голос дрожал от бешенства, руки тоже, когда она спросила:
— Значит, тебе не нравятся диктаторы, папа?
И никогда не нравились?
— Элиса! — Андреа подняла руки и, не вздохнув, попыталась призвать к спокойствию. — Хосе де Лурдес, Элиса, пожалуйста, ну нельзя же так!..
Ни один из них не обратил внимания на мольбу Андреа.
— Элиса, да, вот именно, так меня зовут, — сказала Элиса, — спасибо, что напомнили мне об этом. Почему мне дали это имя, Элиса Годинес? Не так ли звали первую жену одного диктатора? Разве меня назвали Элисой не для того, чтобы снискать расположение диктатора и его супруги? И кто меня крестил? Кто были мои крестные родители, которые несли меня к купели в маленькой церкви Богоматери из Канделярии в Вахае? Разве не крестили меня сеньор Фульхенсио Батиста и его уважаемая супруга Элиса Годинес?
Здоровый, желтоватый глаз Полковника, казалось, помолодел, блеснул, как монета, и вновь стал напоминать глаз красавца киноактера по имени Дуглас Фербенкс-младший. Его бас прозвучал почти мелодично, когда он пояснил:
— Ты ошибаешься, моя дорогая девочка, в твоих рассуждениях есть удивительная историческая ошибка. И, откровенно говоря, меня удивляет, что ты ошибаешься, ведь ты столько всего знаешь обо всем на свете… Должен тебе напомнить, что в 1934 году, когда ты родилась, полковник Фульхенсио Батиста не был еще «диктатором» Это был человек, боровшийся против диктатуры Мачадо. За год до твоего рождения…
— Папа! — попыталась прервать его Элиса. — Не будь…
Полковник продолжал, словно не слышал ее попытки возразить:
— Всего за год до этого он был просто сержантом. Сержантом, который вместе с еще тремя сержантами устроил мятеж, чтобы как раз таки восстановить утраченную демократию. А что касается Элисы Годинес, первой леди страны, о которой ты говоришь, то она была простой женщиной из В ахая, кстати довольно бедной, которая зарабатывала себе на жизнь стиркой и глажкой. Так что, когда тебя крестили в церкви Богоматери из Канделярии, Батиста только что стал полковником и начальником Генштаба, и его еще помнили как Красавчика Мулата, и у него еще не было времени превратиться в диктатора, о котором ты говоришь. А Элиса, чье имя ты носишь, была просто его женой.
Здоровый помолодевший глаз Полковника смотрел не отрываясь в глаза дочери. Глаза дочери, так похожие на прекрасные глаза Лорен Бэколл, неотрывно смотрели в желтый глаз Дугласа Фербенкса- младшего, который проявился в глазу ее отца.
Завывания бури на пляже снова стали единственным звуком в доме. Мамина, утирая вспотевший лоб, перемешивала угли. Она исчезла в валившем из плиты дыме. Оливеро подумал, что так, в облаке дыма, Грета Гарбо появляется у поезда в «Анне Карениной» и что Мамина, не зная того, представляет собой пародию на кинодиву в этом незабываемом фильме, потому что в жизни все только и делают, что пародируют созданное великими. Висента де Пауль робко, полушепотом пропела: «A beautiful home so wondrously fair». Хуан Милагро, как и Мамина, вспотел, причем так, что казалось, он попал под ливень, но его удивило, что у Мамины мокрый лоб, потому что старуха никогда не потела. Как бы ни было жарко, кожа негритянки не выделяла влаги, словно долгие годы высушили в ней чувствительность к зною и желание и необходимость потеть. Валерия повернулась к дяде Оливеро и постаралась, чтобы ее вопрос прозвучал как можно более наивно:
— А правда, что барон де Монтескье…
Элиса не дала ей закончить. Она встала и посмотрела на отца так, как не смотрела никогда до этого. Хриплым голосом, которого тоже никто от нее не слышал раньше, она воскликнула:
— Я не верю в Бога и в небеса, папа, и тем более в эту нелепую церемонию крещения, но мне