проработаны. Душа, в которой накопились вопросы, ненависть и страсти, в итоге впадает в полную или частичную пассивность.
Несколько врачей высказывали свое мнение по поводу этого явления, и некоторые из них предполагали, что в детстве пациент Лео Морган был латентным аутистом, который интуитивно находил каналы для вывода травматических переживаний. Лишь когда каналы перестали функционировать или, как выразился один из докторов: «когда каналы заросли тиной фрустрации» — среди врачей есть поэты, воистину! — болезнь дала о себе знать в полную силу.
Возможно, данные высказывания вполне обоснованы: врачи, как правило, являются компетентными специалистами, и мои собственные наблюдения частично совпадают с «отмытым» анамнезом. Странным казалось то, что лишь один из врачей искал ключ к вратам души Лео в его поэтических произведениях. Это явно указывает на отсутствие творческого подхода в работе как общего порока в подходе к душевнобольным. Лично я рассматриваю стихи Лео как очевидную, чтобы не сказать основную часть истории его болезни.
Но, несомненно, важнейшим и решающим обстоятельством является сокрытие некоторых фактов, совершенное каким-то медицинским начальником, за действиями которого скрывалась бесплотная Власть. Случай Лео Моргана был лишь небольшим эпизодом в разветвленной и для такого новичка, как я, необозримой истории, которая среди посвященных носила имя «дело Хогарта». История нашей страны в двадцатом веке включает в себя ряд так называемых «дел», в рамках которых вскрывали и выносили на всеобщее обсуждение — по крайней мере, в приличествующей степени, — роялистские махинации или военный шпионаж, чтобы затем спрятать среди документов с пометкой «Скандалы». Подобные «дела», или скандалы, периодически возникают во всех цивилизованных и в то же время коррумпированных странах. Это неизбежно и даже желательно, и когда все заканчивается — то есть когда козлы отпущения оказываются у позорного столба, а то и за решеткой, — самые ярые защитники справедливости и демократии принимаются бить себя в грудь и прославлять самих себя и замечательную самоочищающуюся систему. Все это — неотъемлемая часть скандала: рука руку моет — нередко под звуки национального гимна.
«Дело Хогарта» отличается от остальных именно тем, что оно до сих пор не вынесено на обсуждение, что его раз за разом заминали, скрывали ценой — если верить приблизительным данным, которые мне сообщили, — трех человеческих жизней, нескольких миллионов шведских крон в виде взяток и по меньшей мере одного помешательства. Здесь речь идет как раз о Лео Моргане, пусть он и оставался на периферии событий.
Главные действующие лица «дела Хогарта» — которое, между прочим, получило свое название благодаря одному из членов общества «Опытные, образованные, объездившие полмира», журналисту Эдварду Хогарту, — либо отошли в мир иной, либо являются активными, влиятельными политиками и промышленными магнатами. Возможно, именно там, среди коррупции и сокрытия фактов, следует искать людей, которые подделали историю болезни Лео Моргана. Во всяком случае, нить ведет во дворец концерна «Гриффель», в тот зал, где восседает директор Вильгельм Стернер. Но такое расследование — работа для журналиста с бронированным нутром и девятью жизнями в запасе, а не для меня.
То, что я собираюсь поведать о Лео Моргане, начинается довольно-таки невинно, как и любое жизнеописание поэта. Но чем дальше, тем жарче, как гласит поговорка, приписываемая поджигателям. Впрочем, это тоже выдумка и ложь. Корь, скарлатина, краснуха, ветрянка, коклюш, круп — эти долгие процессы естественной вакцинации, которые называются детскими болезнями с их галлюциногенными горячками, зудящими сыпями, чешущимися волдырями и убийственным режимом, — не с них ли следует начинать любую биографию, не в них ли кроется первый контакт маленького человека с тем, что называется измененным сознанием? Каждый переносит болезни по-своему; пациент, которого осматривал домашний врач, старый одышливый и верный доктор Гельмерс, — пациент Лео Морган — на любую болезнь реагировал проявлением одного и того же симптома: неровный пульс, смертельная слабость и почти полное отсутствие воли к выздоровлению.
Чтобы удержать в постели Генри Моргана, требовались цепи и смирительная рубашка, он рыдал и вопил двадцать четыре часа в сутки, пока жар не спадал и он не вскакивал совершенно здоровым, о какой бы болезни ни шла речь. Он рвался обратно в школу, хотя ему обычно так и не удавалось наверстать упущенное.
Но маленький Лео, не проявлявший ни малейшей воли к выздоровлению, все же, как правило, на пару недель обгонял своих одноклассников, ибо был сверходаренным ребенком. Дитя встречало доктора Гельмерса без мольбы, без нетерпения и без радости. Взгляд больного был пуст и равнодушен. Лео, находящийся в этот момент в другом мире, в свои восемь уже знал, что такое смерть. Спустя десять лет он определял любое действие, любой вздох человека как «войну со смертью», где смерть — и цель, и средство. Один из критиков описал Лео как «анархиста с бомбой в кармане» — вероятно, эти слова стали кульминацией творчества критика.
Лео Морган был отмечен смертью, сосредоточен на смерти, он исследовал смерть с той неистощимой энергией, которая свойственна лишь тем, кто познал смертельный страх. И в самом деле, малыш был перепуган до такой степени, что мог лишиться рассудка, нажитого за недолгие годы. Вся его жизнь стала затянувшейся попыткой выбраться из долины смерти, но дорога была долгой, а у путника не было хорошей карты.
Шел печальный, почти трагический дождь; его шум напоминал задумчивый, осторожный перебор клавиш, словно великан-пианист касался жестяных крыш.
Генри сидел на окне в прачечной, расположенной на чердаке. У Греты, которая работала в коммунальной швейной мастерской около площади Мариаторгет, был выходной. Она затеяла стирку, и Генри обещал помочь ей выжать и развесить белье.
От новехонькой стиральной машины «Хускварна» шел приятный теплый пар. Зимой окна индевели, и, потерев их, можно было смотреть на улицу и писать на стекле буквы, цифры, даты. Если бы Генри решил заняться этим, он, вероятно, вывел бы «7.4.1959», ибо такими цифрами тот день был обозначен в нашем летосчислении.
На улице было не слишком холодно, и Генри, распахнув окно, выглянул; он увидел зеленые, красные и желтые крыши домов на улице Брэнчюркагатан, которая разворачивалась перед ним, словно смятый листок бумаги. Генри нравился этот вид. Высунувшись из окна, можно было заглянуть за край крыши и разглядеть улицу. Когда он был маленьким, у него от этого кружилась голова. Но теперь он уже стал большим, шестнадцатилетним, он учился в гимназии «Сёдра Латин», играл в диксиленде и неплохо боксировал.
Глядя в окно, Генри насвистывал песенку из репертуара своего оркестра. Грета вздохнула, недоумевая, что произошло с простынями: вынув их из центрифуги, она обнаружила, что ткань усеяна мелкими черными волосками.
Генри подошел к центрифуге и заглянул внутрь, исполненный уважения к машине. Центрифуги он не любил: когда он был маленьким и заглядывал внутрь, у него кружилась голова, совсем как если высунуться в окно на пятом этаже.
Маленькие черные волоски, констатировал он. Грета вздохнула, по-прежнему ничего не понимая, и принялась чистить центрифугу.
Оказываясь в прачечной, Генри нередко мучительно ощущал, как дает о себе знать его мужское начало. Он не понимал, в чем дело: в теплом и влажном воздухе или запахе чистого белья, но здесь его одолевало желание. На этот раз он сказал Грете, что пройдется по чердаку и тут же вернется.
Генри намеревался скрыться, чтобы разделаться с этим назойливым желанием. Неподалеку было место, где он вместе со сверстниками из квартала спрятал несколько номеров «Пин-ап», «Топ-хэт» и «Кавалькад». Это был темный угол в свободной чердачной ячейке, где товарищи по одному, а то и все вместе портили себе позвоночник, рисковали сделаться слабоумными и вообще лишали себя шансов прожить нормальную жизнь.
Это наверняка был самый большой чердак Стокгольма. Переходы, казалось, вели во все концы квартала, поворачивая то налево, то направо, разветвляясь сразу в нескольких направлениях, заводили в тупики и в другие бесконечно разветвляющиеся ходы. Чтобы найти дорогу, нужно было либо внимательно