Что чаще всего требуется, чтобы перейти от обороны к наступлению? Сущие пустяки. Поддержка, оружие, порыв отваги или ярости – большего и не надо, это заставит человека, который до сих пор довольствовался лишь отражением ударов, решительно кинуться в атаку. Что касается оружия, то она наверняка сумеет вложить его в руку Эль Тореро; что касается ярости, то она сумеет разжечь ее в нем.
Закончив свой рассказ и увидев, что дон Сезар достаточно ожесточился, Фауста, как то было ей свойственно, уверенно двинулась к цели:
– Вы спросили меня, ваше высочество, почему я заинтересовалась вами, еще не будучи с вами знакома. И я ответила, что мною двигало вполне понятное чувство человеколюбия. Я также добавила, что с тех пор, как я вас увидела, это чувство уступило место симпатии, и по мере того, как я узнаю вас все ближе и ближе, эта симпатия возрастает все больше и больше. А у меня, принц, симпатия никогда не остается бездеятельной. Однажды я уже предложила вам свою дружбу; я предлагаю вам ее опять.
– Вы видите, сударыня, – я настолько смущен и взволнован, что не нахожу слов, чтобы выразить вам свою величайшую благодарность.
Фауста ответила очень проникновенно, с обволакивающей мягкостью во взгляде и с обольстительной улыбкой:
– Не торопитесь, принц, принимать или отвергать…
– Сударыня, – живо прервал ее Тореро, весьма, сам того не замечая, воодушевившийся, – неужели вы считаете меня бессердечным безумцем, способным отвергнуть великодушно предложенную дружбу, которая будет мне дороже всего на свете?
Принцесса покачала головой, и в ее улыбке появилась тихая грусть:
– Давайте избегать стихийных порывов, принц. То, что годится для обычных смертных, не годится для нас, властителей, призванных Богом, дабы направлять толпы и управлять ими.
Ее якобы обуревало сильнейшее волнение, отчего по телу опьяненного близостью красавицы молодого человека пробежала сладостная дрожь.
– Если бы нам было дозволено следовать нашим душевным движениям, если бы я, говорящая с вами, могла бы совершить то, что нашептывает мне мое сердце, вы стали бы, принц, одним из могущественнейших монархов на земле, ибо я угадываю в вас те редкие качества, которые делают великих королей.
Чрезвычайно взволнованный словами, произнесенными с такой страстной убежденностью, еще более взволнованный тем тайным смыслом, что угадывался за ними и льстил его самолюбию, Тореро воскликнул:
– Направляйте же меня, сударыня! Говорите, приказывайте, я полностью отдаю себя в вашу власть.
В глазах Фаусты вспыхнул и тут же погас огонек. Она мягко повела рукой, словно желая показать, что согласна направлять его и что он может положиться на нее, а потом очень мягко и очень спокойно заметила:
– Прежде чем сказать «да» или «нет», я должна кое-что уточнить. Я должна объяснить вам, кто я такая, что я могу и чего стоит та дружба, которую я вам предлагаю. Я должна также напомнить вам, кем являетесь вы, я имею в виду, – на взгляд тех, кто вас окружает, – что вы можете сделать и к чему вы идете.
– Я слушаю вас, сударыня, – почтительно проговорил Тореро. – Но что бы вы ни сказали, я уже сейчас исполнен решимости принять драгоценную дружбу, которую вы изволили мне предложить. И знайте: если бы вы сейчас не предложили ее мне, я бы сам, повинуясь голосу сердца, горячо просил вас о ней. Мне кажется, сударыня, что жизнь станет для меня тусклой и невыносимой, если вы не будете освещать ее своим блистательным присутствием.
Все это было сказано с подчеркнутой галантностью, вообще присущей той эпохе и – в особенности – неукротимому темпераменту испанцев. Тем не менее Фаусте почудилось, что она различила в этих словах искренние нотки, и она почувствовала себя удовлетворенной. Чем более Тореро загорался, тем легче было справиться с ним.
Она настойчиво продолжала:
– Вы бедны, у вас нет имени, вы одиноки и, несмотря на вашу популярность, не способны предпринять ничего хоть сколько-нибудь значительного, ибо из-за вашего простого происхождения и особенно сомнительного рождения все это разобьется о кастовые предрассудки, более сильные в этой стране, чем где бы то ни было. Если же вдруг вы все-таки предпримете какой-то смелый шаг, за вами никто не последует, кроме разве что нескольких простолюдинов, а они в счет не идут. Даже если вы наделены гениальностью, вы все равно обречены на прозябание в безвестности и бесславии: ваше рождение запрещает вам добиваться славы и публичной деятельности. Верно ли то, что я говорю?
– Совершенно верно, сударыня. Но я не хочу ни славы, ни почестей. Мое безвестное происхождение не гнетет меня, а что до бедности, то я легко сношу ее. Впрочем, вы, возможно, знаете, что, если бы я захотел принять все те дары, которые знатные любители корриды бросают на арену, предназначая их мне, я мог бы стать богачом.
– Знаю, – сурово отвечала Фауста. – У вас говорят: храбрый, как Тореро. И еще говорят: щедрый, как Тореро. Однако теперь, когда вам известно, что в ваших жилах течет королевская кровь, вы не можете влачить прежнее униженное и безвестное существование; с сегодняшнего дня все должно измениться.
– Почему же, сударыня? – простодушно удивился Тореро. – В таком существовании есть своя прелесть, и я не вижу, почему бы мне надо было менять его. Из ваших слов явствует, что я никогда не стану принцем королевского дома. Так почему бы мне не остаться тем, кем я был до сегодняшнего дня?
Фауста чуть заметно нахмурилась. Эти слова дона Сезара выдавали недостаток честолюбия, что противоречило ее планам. Тем не менее она никак не выдала своих чувств и с присущей ей осторожностью не стала открыто оспаривать эти идеи.
– Вы забываете, – просто сказала она, – что вам не позволят жить – даже забытому, бедному, безвестному, лишенному состояния и честолюбия… Вы забываете, что завтра, когда вы появитесь на арене, вас подло убьют, и ничто, ничто не сможет отвратить вашу гибель… если я покину вас.
Тореро вызывающе улыбнулся.
– Я понимаю, – выразила его мысли Фауста, – вы хотите сказать, что не позволите зарезать себя, словно барана на бойне.