Бертиль почувствовала, что к ней возвращается жизнь: щеки ее порозовели, а нежные голубые глаза, одарив благодарным взглядом незнакомца, устремились к небу с выражением глубочайшей признательности.
Жеан не повел и бровью, однако во взоре его читалось явное удивление.
— Почему? — сухо осведомился король.
— Ах, сир, я только что вспомнил… ведь этот господин назначил мне завтра утром свидание, от которого дворянин не может уклониться, не обесчестив себя.
— И что же?
— Как, сир? Неужели вы не понимаете, что я не могу арестовать его вечером, если утром должен с ним драться? Ведь этот молодой человек, сир, пожалуй, подумает, что я испугался.
Говоря все это с видом простодушной наивности, Пардальян посматривал своими лукавыми глазами на Жеана, взиравшего на него уже не с удивлением, а с восторгом, и на Бертиль, испуганную едва ли не больше, чем мгновением ранее.
— Господин де Пардальян, — промолвил король сурово, — разве вам не известно, что мы издали строжайшие указы [6] с целью искоренить, наконец, преступную склонность к дуэлям, истребляющим цвет нашего дворянства.
Пардальян все с той же издевательской покорностью, доводившей до исступления короля, воскликнул:
— Черт возьми! Это правда… Я совсем забыл о ваших эдиктах против дуэлей… Ах, память, бедная моя память, что с тобой стало? Эдикты! Дьявольщина! Ну, уж теперь-то я буду о них помнить!
— Сударь, — произнес Генрих, с трудом сдерживая гнев, — пока еще воспоминание об оказанных вами услугах охраняет вас… Но не злоупотребляйте моим терпением, предупреждаю вас! Подчиняетесь вы или отказываетесь подчиниться, да или нет?
Пардальян выпрямился во весь рост, на лице у него появилось упрямое выражение, и он сухо ответил:
— Нет!
— По какой причине? Это, надеюсь, можно узнать? — спросил король с грозной иронией.
Пардальян, сохраняя ледяную невозмутимость, смело встретил разгневанный взор короля и ответил все так же сухо:
— Отчего же нельзя? Если король не может догадаться сам, я объясню… Никогда в жизни не был я подручным палача, а в шестьдесят лет мне поздно учиться этому низкому ремеслу.
— Как ты смеешь?! — прорычал король.
Пардальян нарочито неспешно взошел на две ступеньки крыльца, отчего оказался вровень с Генрихом, который был небольшого роста. И уже здесь, глядя прямо в глаза своему суверену, произнес с ужасающим спокойствием:
— Вы же смеете мне угрожать! Вы смеете оскорблять меня, предлагая мне исполнить роль тюремщика!
Король вздрогнул от ярости. Он уже собирался ответить уничтожающей репликой, но не успел даже открыть рта.
Жеан Храбрый, до сих пор стоявший безмолвно и неподвижно, казалось, внезапно проснулся. Он, в свою очередь, выступил вперед и, не глядя на девушку, высокомерно заявил:
— Прежде чем ссориться с этим достойным и смелым дворянином, вам не мешало бы узнать, позволю ли я арестовать себя.
И, горделиво вскинув голову, добавил:
— Только король может арестовать Жеана Храброго. Идите, сир, я не стану вам препятствовать… Вы можете удовлетворить, наконец, свое законное нетерпение. Когда вы вернетесь, я буду ждать вас у этой двери, дабы сопровождать в Лувр.
При этих словах девушка и без того бледная, побелела, как простыня. Она закрыла свои прекрасные глаза, словно желая отогнать ужасное видение — казнь несчастного ревнивца, навстречу которой тот слепо устремлялся сам.
Пардальян, взглянув на него искоса, пробормотал:
— Нет в нем жалости к несчастной девочке! Будь прокляты эти ревнивые влюбленные, неспособные понять чужую боль!
Ошеломленный Генрих воскликнул:
— Вы будете ждать меня? И пойдете со мной в Лувр?
— Куда вам будет угодно!
— А знаете ли вы, любезный, что идете навстречу палачу?
— Я буду только счастлив увидеться с ним!
Жеан выкрикнул это с каким-то яростным ликованием. А в сверкающем взоре, устремленном прямо в глаза Бертиль, ясно читалось:
— Это вы меня убиваете! Вы одна!
Холодно, но в глубине души восхищаясь этой безумной выходкой, Генрих произнес:
— Я ловлю вас на слове, молодой человек. Клянусь Святой пятницей! Любопытно, пойдете ли вы до самого конца.
Жеан ответил с присущей ему горделивой уверенностью:
— Я исполню все, что обещал.
Король какое-то мгновение внимательно смотрел на него, затем сделал жест, означавший: «Посмотрим!» — и вошел в дом.
Чистый взгляд Бертиль, полный нежности и сострадания, остановился на юноше, столь же бледном, как она сама, и застывшем в позе, которую он считал выражением оскорбительного презрения, хотя в действительности в ней воплощалось отчаяние, дошедшее до крайнего предела. Девушка, медленно спустившись по ступенькам, подошла поближе, и Жеан, никогда и ни перед кем не отступавший, отпрянул перед ней.
С бесконечной мягкостью она прошептала:
— Зачем вы предложили королю подождать, хотя с легкостью могли бы уйти?
Он вздрогнул, потрясенный до глубины души этим ласковым, проникающим в душу голосом. Но то было одно мгновение, равное вспышке молнии. Гордость, доминирующая в этой натуре, одержала верх над прочими чувствами, и он, злобно набычившись, ответил грубым хриплым голосом, в котором звучали сдавленные рыдания:
— А вам-то что? По какому праву вы лезете в мои дела? Между нами нет ничего общего. Вы хотите знать, кто я такой?
Глядя на него глазами чистыми, как лазурь неба в летний день, она сказала очень просто:
— Я не знаю вас, это правда! И говорю с вами впервые, это тоже правда! Но ведь и вы не знаете меня, однако без колебаний обнажили шпагу против короля Франции, чтобы защитить дом незнакомой девушки!
Он прохрипел:
— Я думал…
Ему хотелось ответить: «Я думал, что вы чисты и невинны. А вы ждали только удобного случая, чтобы продать себя подороже!» Да, он собирался сказать это, несчастный! Но такое целомудренное достоинство отличало эту девочку, такое сияние любви исходило от ее чела, что оскорбительные слова застряли у него в горле. Свирепея от того, что не смеет высказать наболевшее, он буркнул:
— Вас ждет король, мадам!
— Знаю… И ради вас я заставляю ждать короля… А вы хотите умереть! Слушайте же, хотя это постыдная тайна… но вам я ее открою… Король! Только раз мне довелось его увидеть, издали… Никогда я с ним не говорила, мы с ним не знакомы, а между тем он мой отец!
В искренности этих слов невозможно было усомниться. Жеан им поверил сразу. Словно оглушенный признанием, которое нелегко далось нежной Бертиль, он тяжело рухнул на колени и умоляюще сложил руки, бормоча:
— Простите! Простите меня!