ему стало противно. Им овладело состояние, наиболее для него опасное. Голова кружилась, он слишком ослабел, чтобы соображать, и, спотыкаясь, машинально брел среди лавок. Наконец он остановился в рыбном ряду. Прислонившись к столбу для афиш, он смотрел, как продавец чистит и потрошит гигантского карпа. Продавец завернул его в газету и протянул какой-то молодой женщине. Вытащил черпалкой из чана несколько рыбок, быстро сделал на каждой надрез и швырнул полную горсть на весы. Георга мутило, но он не мог отвести глаз.
Крестьянин из приемной врача тупо смотрел вслед Георгу до тех пор, пока тот не скрылся из виду. Некоторое время старик еще наблюдал людей, сновавших туда и сюда в лучах осеннего солнца. Вся картина рынка была словно затемнена для него нестерпимой болью. От боли он раскачивался верхней частью тела взад и вперед. И за это негодяй вытянул у меня десять марок, ни на пфенниг меньше, чем Рейзингер! С Рейзингером не поторгуешься. А к еврею Левенштейну я пошлю сына объясняться. Он с трудом приподнялся, опираясь на палку, и потащился через площадь к закусочной. Из окна он снова увидел Георга. Тот стоял, прислонившись к столбу, свежая повязка белела на руке. Старик смотрел на него до тех пор, пока Георг не обернулся. Он почувствовал какое-то беспокойство. Правда, со своего места он не мог разобрать через окно, что делается в закусочной, но все-таки заставил себя встать и направился мимо рыбных лавок к Рейну.
Тем временем Франц уже отштамповал сотни пластинок. Вместо арестованного Кочанчика пыль собирал совсем молодой паренек. Рабочие встретили его с недоумением, все привыкли к Кочанчику. Однако новый оказался таким веселым, задорным мальчишкой, что тотчас же получил и прозвище: «Орешек!» И теперь кричали – не Кочанчик, Кочанчик, а Орешек, Орешек!
Вчера вечером и сегодня утром в раздевалке рабочие были меньше взволнованы арестом Кочанчика, чем внезапным, им еще не вполне понятным повышением нормы для алюминиевых пластинок. Они только днем уразумели, что к чему. Кто-то показал, какую деталь в машине заменили для того, чтобы нажимать рычаг не три, а четыре раза в минуту. Главное, пластинки теперь после каждого удара сами переворачиваются, а раньше их приходилось переворачивать вручную. Кто-то сказал, что в конце концов самое важное – это повышение заработной платы, на что другой рабочий, более пожилой, возразил, что вчера к вечеру он измотался, как никогда, а еще один заметил, что в понедельник вечером всегда бываешь измотан.
Подобные разговоры, их причина и тон, в каком они велись, в другое время дали бы Францу богатый материал для размышлений: о первоначальном факте, порождающем целый ряд других фактов, причем каждый важнее первоначального, о раскрытии человеческой природы, ее истинной сущности. Однако на этот раз Франц был разочарован, прямо-таки расстроен тем, что известие, занимавшее его день и ночь, почти не впитывалось затвердевшей землей обыденной жизни.
Если бы я мог просто пойти к Элли и спросить ее, думал Франц. Интересно, живет ли она опять у родителей? Нет, пойти слишком рискованно. Вот если бы я с ней где-нибудь случайно встретился…
Он решил осторожно разузнать на ее улице, вернулась ли Элли в семью. А может быть, она давно уехала из города? Значит, его все еще тянет к ней? Все еще ноет рана,которая была ему нанесена тогда по глупости или из озорства? Видно, удар был меткий, на всю жизнь. Все это вздор, думал Франц. Элли, наверно, растолстела и подурнела. Увидел бы я ее еще раз, так, может быть, поблагодарил бы Георга, что он тогда отбил ее у меня. Да и вообще, какое дело мне теперь до нее?
Он решил после смены съездить на велосипеде во Франкфурт. Он собирался купить кое-что в магазине на Ганзагассе; можно будет справиться и относительно семьи Меттенгеймеров… Орешек подошел к нему, подлез под самый локоть. Франц дернул рукой и испортил пластинку; от испуга он испортил вторую, недостаточно четкой оказалась и третья. Франц побагровел, он готов был наброситься на мальчугана. Тот состроил ему рожу – круглое лицо Орешка в резком свете было мучнисто-бледным, а вокруг дерзко блестевших глаз лежали темные кольца усталости.
Франц вдруг услышал и увидел весь цех таким, каким он слышал и видел его пять недель тому назад, в первые минуты своего поступления: жужжание ремней – оно врезалось человеку в мозг наперекор всем мыслям и, однако, не заглушало легкого шелеста металлической ленты конвейера; лица, которые в немигающем свете казались совершенно пустыми и только кривились каждые три секунды, когда рука нажимала рычаг. Только тогда они кривятся, подумал Франц. Он забыл, что сам чуть не набросился на Орешка лишь оттого, что испортил пластинку.
Недалеко от той фабрики, где работал Франц, может быть в получасе езды на велосипеде, на оживленной улице вблизи Франкфуртского вокзала, собралась толпа. Люди вытягивали шеи. Среди массива домов, где находился большой отель «Савой», шла охота на вора. Не было ничего удивительного, что в этой охоте участвовал не только большой наряд полиции, но и эсэсовцы. По слухам, этому вору не раз уже удавалось ускользнуть, а теперь его только что застигли в одной из комнат гостиницы, где он стянул несколько колец и жемчужное ожерелье.
– Прямо кино, – говорили люди. – Не хватает только Греты Гарбо.
Люди улыбались, удивленные и заинтересованные. Какая-то девушка вскрикнула. Там, на краю крыши, она что-то заметила, или ей показалось, что заметила. Все гуще становилась толпа зрителей, все напряженнее внимание. С минуты на минуту люди ожидали увидеть необыкновенное явление, нечто среднее между призраком и птицей. А тут еще приехали пожарные, с лестницами и сетями. Вместе с тем поднялась суета во дворе гостиницы, Из подвала выскочил какой-то молодой человек и начал было, энергично работая локтями, проталкиваться сквозь толпу. Но в зрителях, взвинченных долгим ожиданием и всеми этими разговорами о дерзком воре, проснулся охотничий инстинкт. Они обступили парня, избили его, а затем поволокли на пост к ближайшему полицейскому, который установил, что это вовсе не вор, а просто официант, спешивший на поезд.
А тот, за кем они гнались, Беллони, уже сидел на крыше гостиницы «Савой», за трубой; Беллони – в обыкновенной жизни Антон Мейер, но где она теперь, его обыкновенная жизнь? Беллони, акробат, тот самый, который до конца оставался чужим и Георгу, и его товарищам, хотя был, вероятно, вполне порядочным малым; впрочем, ему самому было ясно, что он так и остался Георгу чужим. Чтобы родилось доверие друг к другу, они недостаточно долго пробыли вместе. Со своего места за трубой Беллони не мог видеть ближайшие улицы, полные людей, жадно следивших за охотой на него и горевших желанием тоже поохотиться. Поверх низкой железной решетки, окаймлявшей крышу, он видел только самый дальний край равнины; на западе он видел сияющее небо, полное тихой бледной голубизны, и в нем – ни облака, ни птицы. И если внизу толпа ждала, то ждал и он на этой крыше, с тем мужественным спокойствием, которым он в цирке так пленял зрителей, причем они сами хорошенько не знали, что именно в этих несложных фокусах их так пленяет. Беллони казалось – он давным-давно ждет здесь наверху, так давно, что если бы на его след напали, то уже вспугнули бы его отсюда. Три часа назад его чуть не арестовали