как-то говорила: человека определяет не то, что он делает, а то, что он собой представляет. Когда ее спрашивают, чем она занимается, она всегда толкует про изменчивые очертания личности, про Бытие, которое важнее Деяния; хотя, если спрашивающий ей несимпатичен, она ограничивается тем, что отвечает: «Я жена Дэвида».
— Просто жил, — объясняю я. Это почти так и есть, она удовлетворена и уходит в свою комнату одеваться.
А я вдруг чувствую злость: что это он делся неизвестно куда, и мне даже нечего сказать в ответ на их расспросы. Если собрался умереть, должен был сделать это открыто, у всех на виду, чтобы можно было установить камень, и делу конец.
Им, конечно, кажется странным, что человек в таком возрасте зиму напролет жил один в бревенчатой хижине, где на десять миль вокруг — никого и ничего; а я об этом даже не задумывалась, для меня тут все было логично. Они всегда говорили о том, чтобы перебраться сюда на постоянно при первой возможности, как только он выйдет на пенсию; он стремился к одиночеству. Люди ему не были противны, он просто находил их иррациональными, животные, говорил он, не так непоследовательны, их поведение по крайней мере предсказуемо. Вот, например, Гитлер для отца воплощал не торжество зла, а бессилие разума. Войну он тоже считал иррациональной, мои родители оба были пацифисты, но он все равно пошел бы воевать, хотя бы в защиту науки, если бы его отпустили; у нас единственная в мире страна, где ботаника считается важной оборонной работой.
И он ушел в себя; мы могли бы круглый год жить в лесопромышленном поселке, но он предпочел затерянность двух пустынь: большого города и дикого леса. В городе мы переезжали с квартиры на квартиру, а здесь он выбрал самое отдаленное озеро — когда родился брат, сюда и дороги еще не проложили. Даже деревня, на его вкус, была чересчур многолюдна, ему нужен был остров, место, где он мог бы воспроизвести не мирную жизнь фермера, которой жил его отец, а простое существование ранних поселенцев, прибывших сюда, когда здесь не было ничего, кроме лесов, и никакой идеологии, помимо той, что они привезли с собою. Когда люди говорят о свободе, имеют обычно в виду не свободу как таковую, а огражденность от постороннего вмешательства.
Пачка бумаг по-прежнему лежит на полке под лампой. До сих пор я их не трогала, перебирать его бумаги, если он жив, значило бы вторгаться в его личное. Но теперь, раз я допускаю, что его нет, стоит, пожалуй, посмотреть, что он мне оставил в наследство. В роли душеприказчика.
Я ожидала найти что-нибудь вроде отчета о росте и болезнях деревьев, незавершенный труд; но на первой странице оказался только грубый рисунок человеческой руки, выполненный фломастером или кистью, и к нему непонятные обозначения, цифры, какое-то название. Пролистываю еще несколько страниц. Опять руки, одна по-детски статичная человеческая фигурка без лица, ступни и кисти тоже отсутствуют; на следующей странице — такое же существо, но на голове торчат то ли древесные ветви, то ли оленьи рога. И на каждой странице — разные числа, а кое-где и слова:
Снаружи доносится деревянный стук, это борт каноэ ударяется о мостки, они причалили на слишком большой скорости. Потом их смех. Кладу бумаги обратно на полку, не хочу, чтобы они видели.
Вот что он делал тут всю зиму: сидел один в лесном доме, отрезанный от мира, и выводил эти бессмысленные каракули. Склоняюсь над столом, и сердце у меня тревожно колотится, словно я вдруг открыла шкаф, который считала пустым, а там оказалось нечто совершенно неуместное — коготь, например, или кость. Возможность, которую я упустила из виду: он мог сойти с ума. Спятить, сбрендить. Трапперы знают, что это случается, когда слишком долго живешь один в лесу. И если сошел с ума, то вполне возможно, что не умер; тогда все правила меняются.
Из комнаты выходит Анна, снова в брюках и рубашке. Останавливается перед зеркалом и расчесывает волосы, светлые на концах, темные у корней, напевая с закрытым ртом «О мое солнце»; от сигареты тянется, завиваясь, синий дымок. «Помоги, — мысленно кричу я ей. — Заговори!» И она слушается.
— Что на обед? — говорит она, а потом машет рукой: — Вот и они!
Глава седьмая
За ужином мы допиваем пиво, Дэвид хочет порыбачить, это последний вечер, я оставляю посуду на Анну, беру лопату и жестянку из-под горошка и иду в дальний конец огорода.
Копаю в зарослях сорняка вблизи компостной кучи, поднимаю лопатой комок земли и просеиваю его в пальцах, выбирая червей. Земля жирная, черви извиваются, они розовые и красные.
Была такая дразнилка, ее пели друг другу на переменах, смысл у нее обидный, но, может быть, они съедобны. В сезон их продают, как яблоки, у дороги, на щитах можно прочесть: VERS 5f,[21] иногда 5f, потом исправлено на 10f — инфляция. На уроке французского языка я verse libre[22] сначала перевела как «свободные черви», и она сказала, что я много себе позволяю.
Кладу червей в жестянку, подсыпаю им немного земли. Несу, прикрыв ладонью; они уже толкаются теми концами, где у них голова, хотят вылезти. Прикрываю жестянку обрывком бумажного пакета и стягиваю резинкой. Мама была запасливая: резинки, бечевки, булавки, стеклянные банки — для нее депрессия так и не кончилась.
Дэвид свинчивает взятое у кого-то удилище; оно из фибергласа, я в такие не верю. Я снимаю со стены старый стальной спиннинг.
— Пошли, — говорю я Дэвиду. — Вот этим можешь ловить на дорожку.
— Покажи, как зажигается лампа, — просит Анна. — Я останусь, почитаю.
Мне не хочется оставлять ее здесь одну. Опасения мои связаны с отцом: что, если он затаился где-то на острове и, привлеченный светом, вдруг возникнет в окне, точно огромная ночная бабочка; или же, если он сохранил хоть каплю рассудка, спросит, кто она такая, и велит ей убираться из его дома. Пока мы держимся вчетвером, он не покажется — он всегда не любил скопления людей.
— Это неспортивно, — заявляет Дэвид.
Я говорю, что без нее будет слишком маленькая осадка, а это чистая неправда, мы и так перегружены, но она принимает на веру мое авторитетное мнение.
Пока они устраиваются в лодке, я снова иду в огород и ловлю леопардового лягушонка — на всякий пожарный случай. Сажаю его в стеклянную банку и протыкаю в крышке несколько отверстий для воздуха.
Ящик для снастей, от него идет застарелый рыбный дух, запах прежних уловов; сую туда жестянку с червями, лягушку в склянке, нож, охапку папоротника, на котором рыбы будут исходить кровью.
Джо уселся на носу, за ним Анна, подстелив спасательный жилет, лицом ко мне, потом, на другом спасательном жилете, Дэвид, он сидит ко мне спиной, переплетя ноги с Анниными. Перед тем как оттолкнуться, я прицепляю к леске Дэвида золотисто-серебряную рыбку с красным стеклянным глазом и насаживаю на нее червяка, за бочок, чтобы он аппетитнее извивался с обоих концов.
— Бр-р-р, — произносит Анна, ей все видно.
«Им не больно, — говорил брат. — Они ничего не чувствуют».
«Тогда почему они так корчатся?» — спрашивала я. И он объяснял, что это от натяжения нервов.