— Ловится? — орет один из американцев, обнажая зубы, дружелюбный, как акула.
Я кричу: «Нет!» — и пинаю Дэвида. Он бы, конечно, ответил утвердительно, хотя бы просто им назло.
Второй американец швыряет в воду недокуренную сигару.
— Не слишком-то многообещающее местечко, — ворчливо говорит он Клоду.
— Раньше здесь хорошо клевало, — говорит Клод.
— На будущий год я еду во Флориду, — заявляет первый американец.
— Сматывай, — говорю я Дэвиду. Дольше оставаться здесь не имеет смысла. Если они выловят хоть одну рыбину, они обоснуются здесь до утра, а если ближайшие четверть часа им ничего не принесут, они врубят мотор и с оглушительным воем понесутся на своем суперкатере по всему озеру, распугивая рыбу. Эта публика такая, всегда норовят поймать больше, чем способны съесть, и ради этого пускали бы в ход динамит, если бы не рыбнадзор.
Мы когда-то считали их безобидными, забавными и совсем беспомощными, даже чем-то располагающими к себе, вроде президента Эйзенхауэра. Как-то раз мы встретили двоих на волоке, они тащили на себе жестяную лодку с мотором, чтобы потом не надо было грести; треск от них по кустарнику шел такой, что мы сначала приняли их за медведей. А один со спиннингом объявился откуда-то у нашего костра и сразу же умудрился ступить обеими ногами в огонь, спалил свои новые туристские ботинки; когда он забрасывал снасть, размахнулся с такой силой, что приманка — живой пескарик в прозрачном пластиковом мешочке с крючками — залетела в кусты на том берегу. Мы смеялись над ним у него за спиной, а потом спросили, уж не белок ли он приехал сюда ловить, но он не рассердился и показал нам свою автоматическую зажигалку для костра, и набор котелков со съемными ручками, и складное походное кресло. Они любят все складное.
На обратном пути мы держимся ближе к берегу, стараемся не выходить на открытую воду — вдруг американцам взбредет в голову промчаться на полном ходу у нас под самой кормой, они так иногда делают, для смеха, а на их волне наша лодочка может и перевернуться. Но мы покрыли только половину расстояния, когда они с гулом проносятся мимо и исчезают в небытии, как марсиане в новомодном фантастическом фильме; теперь можно вздохнуть спокойно.
Вернемся домой, я первым делом подвешу нашу рыбину на крючок и мылом смою с рук шелуху и соленый подмышечный запах. Потом засвечу лампу, затоплю плиту и сварю какао. Только сейчас я перестала чувствовать себя здесь незваной гостьей. И знаю почему: потому что завтра мы наконец уезжаем. Остров останется в распоряжении отца: безумие — личное дело безумца, это я полностью признаю; как бы он тут ни жил — все лучше, чем психушка. Перед выездом я сожгу его рисунки, они свидетельствуют о чем не надо.
Солнце село, мы скользим назад в сгущающемся сумраке. Голос гагары вдали; мелькают летучие мыши, снижаются у самой воды, она теперь гладкая; все, что стоит на берегу: белесые камни, сухие деревья, — повторяется в ее темном зеркале. Такое ощущение, будто кругом — бесконечное пространство; или же вообще никакого пространства, только мы и черный берег, протяни руку — достанешь, вода, отделяющая нас от него, словно бы не существует. Плывет отражение лодки, в ней — мы, шевелятся удвоенные озером весла. Словно скользим по воздуху, ничем не поддерживаемые снизу; подвешенные в пустоте, плывем домой.
Глава восьмая
Рано утром Джо будит меня; руки у него по крайней мере умные, они движутся по мне внимательно, как руки слепца, читающего по азбуке Брейля, умело, точно вазу, формуют меня, исследуют; повторяют ходы, уже испробованные прежде; они знают, что делают, помнят, как лучше, и мое тело отвечает, предугадывает его действия, искушенное, четкое, как пишущая машинка. Самое лучшее, когда их не знаешь. Вспоминается одна фраза, шуточная тогда, но теперь исполненная грустного смысла, чьи-то слова в темной машине после школьной вечеринки: «Напяль мешок на голову — и не узнаешь кто». Я тогда не поняла, но потом часто думала об этом. Почти похоже на старинный герб: двое соединены в любовном объятии, а на головах мешки, и чтобы ни щелочки для подглядки. Хорошо это было бы или плохо?
Потом, когда мы передохнули, я встаю, одеваюсь и иду готовить рыбу. Она всю ночь провисела на веревке, пропущенной через жабры и подвязанной к ветке дерева, недосягаемая для навозников, енотов, выдр, норок, скунсов. Отвязываю веревку и несу рыбу на берег потрошить и резать на куски.
У самой воды становлюсь коленями на плоский камень, рядом кладу нож и тарелку под филе. Это была не моя работа, ее всегда делал кто-нибудь другой — брат, отец. Отрубаю голову и хвост, вспарываю брюхо и распластываю две рыбьи половины. В желудке нахожу полупереваренную пиявку и еле узнаваемые остатки рака. Взрезаю тушку вдоль спины и потом еще с обеих сторон по боковой линии, получаются четыре филея, голубовато-белые, прозрачные. Потроха будут зарыты в огороде, они — удобрение.
Мою в озере четыре куска рыбной мякоти, и в это время на мостки спускается Дэвид с зубной щеткой в руке.
— Эй, — говорит он, — это и есть моя рыба?
Он с интересом разглядывает требуху на тарелке.
— Минутку, — говорит он, — подожди-ка. Зафиксируем как выборочное наблюдение.
Он приводит Джо с камерой, и они торжественно запечатлевают на пленку рыбьи внутренности, пропоротые пузыри, трубки, сплетения узлов, укладывают их поживописнее, пробуют разные ракурсы. Дэвиду никогда не придет в голову позировать перед цветной камерой, держа пойманную рыбину за хвост и скаля зубы в улыбке, и заказывать из нее чучело на подставке он тоже не станет; но и ему хочется ее как-то на свой лад увековечить. Семейный альбом; в нем где-то есть и мои снимки, последовательные воплощения моего «я», расплющенные и засушенные, словно цветы между страницами словаря; его она тоже аккуратно вела, как и дневники, этот кожаный альбом, своего рода вахтенный журнал. Я когда-то терпеть не могла стоять и ждать, пока раздастся щелчок фотоаппарата.
Обваливаю куски рыбы в муке и жарю, и мы съедаем их с полосками бекона.
— Шикарная пища, шикарная еда, Богу слава, а нам сковорода, — произносит Дэвид, а потом, причмокивая, добавляет: — В городе такого не купишь.
Анна возражает:
— Очень даже запросто купишь. Замороженное. Теперь в замороженном виде что угодно можно купить.
После завтрака я иду к себе в комнату и начинаю укладываться. Сквозь фанерную перегородку слышно, как Анна ходит, наливает еще кофе, потом скрип кушетки: это Дэвид развалился на ней.
Наверно, надо бы сложить все постели, и полотенца, и оставшуюся одежду, завязать в узлы и увезти с собой. Тут больше никто не будет жить, и все это в конце концов достанется моли и мышам. Если он не надумает вдруг вернуться, владелицей останусь я, вернее, пополам я и брат, но брат ничего делать не станет, он с тех пор, как уехал, старался не поддерживать с ними никаких отношений. Как и я. Только успешнее, чем я: он просто перебрался на другой конец земли. Если я сейчас воткну здесь в землю вязальную спицу, конец ее выйдет наружу как раз там, где находится он, живет в палатке среди австралийской пустыни, далекий и недостижимый, он даже еще не получил, наверно, моего письма. Он изыскатель, изучает залегание минералов, занимается геологической разведкой для одной крупной транснациональной компании. Но только мне трудно в это поверить: с тех пор как мы выросли, все, что бы он ни делал, стало казаться мне ненастоящим.
— Мне здесь нравится, — говорит за стенкой Дэвид. Остальные молчат. — Давайте поживем здесь еще немного, неделю хотя бы, вот здорово было бы.
— А разве у тебя не начинается семинар? — с сомнением спрашивает Анна. — Человек и его электрическое окружение или что там.
— Семинар в августе.
— По-моему, не стоит, — говорит Анна.
— Почему, интересно, если мне чего-то хочется, ты всегда говоришь: не стоит? — вскидывается