наблюдения».
Бутылочный дом построен из пустых лимонадных бутылок на цементном растворе, донцами наружу, зеленые и коричневые бутылки зигзагами, похоже на клетчатые вигвамчики, которые учат клеить в младших классах; и стена вокруг дома тоже из бутылок, по ней коричневыми донцами выложено: «Бутылочная вилла».
— Вот здорово, — говорит Дэвид, и они вытаскивают камеру из машины. Мы с Анной вылезаем следом, размяться; Анна закуривает сигарету. Она в лиловой свободной рубахе и белых брюках клеш, на них уже пятно машинного масла, я ей говорила, надела бы какие-нибудь джинсы, но она считает, что джинсы ее полнят.
— Кто же это построил, надо же, столько труда, — говорит Анна, но я не знаю, знаю только, что Бутылочный дом всегда здесь был, окруженный со всех сторон заболоченным ельником, — как чудо природы, эдакий несуразный памятник безвестному фантазеру, может быть, ссыльному, а может, добровольному затворнику, как мой отец; он, должно быть, и выбрал нарочно это болото, потому что больше нигде не мог бы осуществить мечту своей жизни: поселиться в доме из лимонадных бутылок. По ту сторону стены — нечто вроде газона с густым бордюром бархатцев.
— Классно, — говорит Дэвид. — Просто здорово.
Одной рукой он обнимает за плечи Анну и на минутку одобрительно прижимает, будто Бутылочный дом — ее личная заслуга. Мы снова садимся в машину.
Я смотрю в боковое окно, как на экран телевизора. Но больше до самой границы ничего не узнаю. Граница обозначена щитом с надписью: «Добро пожаловать!», на одной стороне по-английски, на обратной — по-французски. В щите светятся дырочки от пуль, ржавые по краешкам. Так всегда было, осенью щит служит мишенью проезжим охотникам, сколько раз его ни заменяли и ни закрашивали, дырки появляются все равно, можно подумать, что они не пулями пробиты, а образовались сами собой, по своей внутренней логике, или же это болезнь, вроде плесени или чирьев. Джо хочет снимать щит, но Дэвид говорит:
— Да ну, на кой черт.
Теперь мы на моей родной земле, за границей. У меня сжимается горло, как когда-то, когда я убедилась, что люди могут произносить слова, и я их слышу, но они ничего не значат. Глухонемым проще. Они, когда просят милостыню, протягивают карточки с рисованным алфавитом. Правда, все равно надо знать правописание.
Первый знакомый запах — это от лесопилки, там во дворе между штабелями досок целые опилочные горы. Мелочь, балансовая древесина идут дальше, на бумажную фабрику, а крупные бревна связывают на реке в плот, в большое кольцо, внутри его заперты несвязанные бревна, они пихают, подталкивают друг друга, а потом по подвесному желобу с грохотом подаются на распиловку, это все осталось как было. Наша машина проезжает под желобом, и, преодолев подъем, мы сворачиваем в крохотный поселок лесозаготовителей. Он весь такой аккуратненький; чистый цветник на площади, а посредине — старинный каменный фонтан: дельфины и херувим, у которого нет половины лица, похоже на подделку, но вполне может быть настоящий XVIII век.
Анна говорит:
— Ух ты, какой фонтанчик классный.
— Все построила компания, — объясняю я.
Дэвид сразу же произносит:
— Прогнившие капиталистические ублюдки, — и снова принимается насвистывать.
Я показываю, где свернуть направо, мы сворачиваем. Дорога должна быть где-то здесь, но перед нами — облупленный, в шашечку, щит: проезда нет.
— Дальше что? — смотрит на меня Дэвид.
Карту мы не захватили, я думала, что она нам не понадобится.
— Придется спросить, — говорю я, он подает машину назад, и мы снова едем по центральной улице. Останавливаемся возле углового магазина — «Журналы и сладости».
— Это вы про старую дорогу? — переспрашивает женщина за прилавком. Она говорит почти без акцента. — Старая дорога уже много лет как закрыта. Вам нужно ехать по новой.
Я прошу четыре порции ванильного мороженого, потому что неудобно наводить справки и ничего не покупать. Она черпает металлической ложечкой из картонной коробки. Раньше мороженое завозили кругляшками, завернутыми в бумагу, ее сдирали, как кору, а кругляшок прямо пальцами заталкивали в вафельный фунтик. Устарела, должно быть, эта технология.
Все переменилось, я ничего не узнаю. Облизываю мороженое кругом и стараюсь ни о чем больше не думать, в него теперь добавляют водоросли… но меня уже начинает бить дрожь: почему новая дорога, как он мог это позволить, я хочу, чтобы машина развернулась и отвезла меня обратно в город, тут я никогда не узнаю, что с ним случилось. Сейчас я заплачу, получится ужасно, они не будут знать, что делать, и я сама тоже. Откусываю большой кусок мороженого и целую минуту не ощущаю ничего, кроме острой, как шило, боли в челюсти. Способ анестезии: если где-то болит, найти другую боль. Все прошло.
Дэвид доел свою порцию, выбросил безвкусный, как картон, вафельный кончик в окно и включил мотор. Мы едем через новый квартал, он вырос здесь уже после меня, прямоугольные свежевыкрашенные домики вполне городского типа, если не считать ярких розово-голубых наличников, а на самой окраине несколько длинных бараков — голые доски и крыши из толя. Повсюду стайки детишек, играющих в жидкой грязи, которая здесь заменяет травку; почти все в одежде на вырост и от этого кажутся недомерками.
— Видно, здесь мужья в постели ретивы, — говорит Анна. — Католические нравы. — А потом добавляет: — Ужас, что я говорю, да?
Дэвид произносит:
— Здоровый свободный дух Севера.
За последними домами двое темнолицых детей постарше протягивают навстречу машине жестяные кружки. С малиной, должно быть.
Вот и бензоколонка, где женщина из магазина велела свернуть влево. Дэвид радостно стонет:
— М-м-м, Бог ты мой, вы только посмотрите!
И все второпях вываливаются из машины, словно дивный сюжет ускользнет, если промедлить хоть долю секунды. На этот раз их привлекли три лося на постаменте рядом с бензоколонкой; чучела одеты в человеческую одежду и установлены стоймя, на задних ногах: папаша-лось в короткой шинели, с трубкой в зубах, мамаша-лосиха в пестром платье и в шляпе с цветами и лосенок-мальчик в шортиках, полосатом джемпере и спортивной шапочке, держит американский флаг.
Мы с Анной выходим следом. Я подхожу к Дэвиду и говорю:
— А бензин тебе разве не нужен?
Потому что неудобно снимать лосей и ничего не купить, они, как и теплые туалеты, установлены здесь для того, чтобы привлекать покупателей.
— Ой, взгляните-ка, — говорит Анна и прижимает ладонь к губам. — Вон еще один, на крыше.
Там и вправду стоит девочка-лосенок в оборчатой юбочке и белокуром парике с косичкой, в правом копытце у нее красный зонтик от солнца. Сняли и ее. За прозрачной стеной заправочной станции хозяин в нижней рубахе неприветливо смотрит на нас сквозь пыльное стекло.
Когда мы снова усаживаемся в машину, я говорю, оправдываясь:
— Тогда их здесь не было.
Должно быть, голос мой звучит странно, потому что Анна оборачивается и спрашивает:
— Когда это — тогда?
Новая дорога — гудронированное шоссе, в два полотна, с полосой посредине. Вдоль него уже выросли обычные вехи: несколько рекламных щитов, придорожное распятие — деревянный Христос с торчащими ребрами, чужое божество, непостижимое для меня, как и прежде. У его подножия — в стеклянных банках цветы: ромашки, красная ястребинка и белые сухие бессмертники, индейские букетики по-нашему, верно, тут произошла автомобильная катастрофа.
По временам шоссе пересекает старую дорогу, она была грунтовая, вся в ухабах и рытвинах, проложенная так, как велел рельеф: с подъемами и спусками, в обход каменных глыб и скалистых круч; они ездили на полной скорости, их отец знал наизусть каждый поворот и мог, как он говорил, вести машину с