Надо побывать там и увидеть все своими глазами, сопоставить рисунки с реальностью; так я хоть буду знать, что соблюла правила игры и выполнила его волю. Отправиться якобы на рыбалку, Дэвид не поймал здесь ни рыбешки после своей первой удачи, сколько ни старался. Времени у нас хватит, успеем побывать там и вернуться, и два дня еще в запасе.
Я услышала приближающийся голос Анны, недопетый обрывок песни — Анна задохнулась, поднимаясь по ступенькам от воды. Я перешла обратно в гостиную.
— Привет, — сказала она. — Как у меня видик? Обгорела?
Видик у нее был малиновый, ошпаренный, белое только выглядывало по краю купальника, а по шее шла граница между естественным загаром и гримом.
— Немножко припеклась, — ответила я.
— Слушай, — заговорила она озабоченно, — что такое происходит с Джо? Я была с ним на мостках, и он не произнес ну буквально ни слова.
— Он вообще неразговорчивый, — сказала я.
— Знаю, но это совсем другое. Он просто лежит и молчит.
Она настаивала, ждала ответа.
— Он считает, что мы с ним должны пожениться, — сказала я.
Брови у нее вздернулись, как усики насекомого.
— Правда? Джо? Вот уж не…
— А я не хочу.
— А-а… Тогда это ужасно. Тебе, должно быть, жуть как неприятно.
Она выяснила, что хотела; теперь она втирала в плечи крем от ожогов.
— Намажь мне спину, а? — попросила она, протягивая тюбик.
Но мне не было жуть как неприятно, я вообще ничего особенного не чувствовала, уже давно. Может быть, это у меня от рождения, как некоторые родятся глухими или лишенными тактильного чувства, но, если бы это было так, я бы не замечала, что мне чего-то не хватает. Должно быть, в какой-то момент у меня перекрыло горло, как пруд замерзает или зарастает рана, и я оказалась запертой у себя в голове. С тех пор от меня все только отскакивало рикошетом, словно сидишь за стеклом в банке; или как я чувствовала себя в деревне: я их видела, но не слышала, я ведь не понимала, что они говорят. Но для наружного наблюдателя стекло банки тоже искажает, лягушки казались приплюснутыми, тем, кто смотрел, я, должно быть, тоже представлялась каким-то уродом.
— Спасибочки, — сказала Анна. — Даст Бог, не полезу. Ты бы сходила туда к нему, поговорила, что ли.
— Я говорила, — ответила я, но ее глаза смотрели осуждающе: я сделала недостаточно для примирения, искупления. Я послушно пошла к двери.
— Может быть, как-нибудь договоритесь! — крикнула она мне вслед.
Джо все еще находился на мостках, но теперь не лежал, а сидел, спустив ноги в воду. Я присела на корточки рядом. У него на пальцах ног росли сверху темные волоски — кустиками, как иглы на пихте.
— В чем дело? — спросила я. — Ты что, болен?
— Сама знаешь, — хмуро ответил он, помолчав.
— Поехали обратно в город, — сказала я. — И пусть будет все как раньше.
Я взяла его за руку, ощутила под пальцами мозолистую ладонь, огрубевшую от гончарного круга, настоящую.
— Ты виляешь, — все так же не глядя на меня, сказал он. — А я добиваюсь, чтобы ты мне ответила прямо.
— На какой вопрос? — спросила я.
Возле мостков бегали по воде водомерки, поверхностное натяжение не давало им провалиться в воду, на песчаное дно падали крохотные тени от вмятинок под их ножками. Его ранимость обескураживала меня, он еще способен чувствовать, с ним надо быть бережнее.
— Любишь ты меня или нет, вот какой, — ответил он. — Остальное не имеет значения.
Опять этот язык; я не могла на нем изъясняться, потому что это был не мой язык. Он, по-видимому, знал, что имел в виду, но слово было неточное; у эскимосов пятьдесят два названия для снега, потому что для них он важен, столько же должно быть и для любви.
— Я бы хотела, — ответила я. — И в каком-то смысле — да.
Я торопливо рылась у себя в душе, ища хотя бы подобия эмоций, соответствующих этим словам. Я и вправду хотела бы, но это было все равно как если кто хочет, чтобы был Бог, а верить не может.
— А, черт! — Он выдернул у меня руку. — Неужели нельзя просто ответить, да или нет? Без виляний!
— Я стараюсь говорить правду, — сказала я. Голос был не мой, это говорил кто-то, подражая мне и одетый как я.
— А правда та, — с горечью произнес он, — что ты считаешь мою работу ерундой и меня самого — неудачником, на которого не стоит тратить чувства.
Лицо у него сморщилось, это было страдание. Я позавидовала ему.
— Нет, — сказала я. Но у меня получилось не так, да ему все равно этого было мало.
— Пошли в дом, — позвала я. Там Анна, она поможет. — Я чай заварю.
Я встала, но он за мной не пошел.
Пока растапливалась плита, я сняла с полки в их комнате кожаный альбом и раскрыла его на столе, а рядом Анна читала книгу. Теперь меня занимала не его смерть, а моя; может быть, глядя на свои прежние лица, я сумею определить, когда это со мной произошло, вот по сей год, по сей день — живая, а потом ледяная, оцепенелая. Была одна герцогиня при французском дворе до революции, она перестала смеяться и плакать, чтобы кожа у нее на лице не портилась, не покрывалась морщинами, и это оказалось действенным средством, она скончалась бессмертной.
Сначала бабушки и дедушки, дальние предки, незнакомцы, смотрящие прямо, словно под дулом пистолета; фотоаппарат тогда был внове, может быть, они боялись, что у них отнимают душу, так считали индейцы. Под портретами подписи белым, аккуратный почерк мамы. Вот мама до замужества, тоже незнакомка, короткие волосы, вязаная шапочка. Свадебные фотографии, улыбки, затянуты в рюмочку. Брат, снятый, когда меня еще не было, потом появляются и мои изображения. Поль везет нас через озеро в санях, запряженных лошадьми, пока еще не сошел лед. Мама в своей кожаной куртке, волосы странно длинные, по моде сороковых годов, она стоит возле птичьей кормушки, вытянув руку; сойки и тогда здесь были, она их приручала, одна сидит у нее на плече, косится на нее умными глазами-кнопками, другая как раз опускается ей на запястье, крылья на взмахе размазаны. А вокруг в соснах сквозит солнце, и глаза мамы устремлены прямо в объектив, испуганные, таящиеся в тени глазниц, похоже на череп, неудачное освещение.
Прослеживаю, как я становилась все больше и больше. Снова мать и отец, они строят дом — должно быть, снимали друг друга, — ставят стены, потом крышу, сажают огород. Каждый снимок окружен белой рамкой, уголки закреплены в петельках, словно это черно-белые оконца в мир, который для меня уже больше не доступен. Я была почти на каждой фотографии, там, за бумажным окошком, я или та часть меня, которой теперь недостает.
Школьные фотографии, мое лицо в ряду сорока других, а над нами возвышаются исполины-учителя. Меня всюду легко найти: вон та, смазанная или глядящая не туда, — я. Потом пошли глянцевые цветные снимки, забытые мальчики с прыщами и гвоздиками, я в жестких платьях, кринолинах и тюлях, многослойных, как именинный торт из кондитерской; и наконец-то я — цивилизованная, готовый товар. Она говорила: «Тебе это очень к лицу, дружок», можно было подумать, что она говорит искренне, но я не верила, я уже знала тогда, что она не судья в вопросах общепринятого.
— Это ты? — спросила Анна, положив на стол «Таинственное происшествие в Стербридже». — Господи, неужели мы так одевались?
Последние страницы в альбоме оказались пустые, несколько снимков были просто вложены между темными листами, как будто мама не хотела доводить его до конца. Я после вечерних туалетов исчезла, свадебных фотографий не было, впрочем, мы их и не делали. Я захлопнула обложку, подровняла ладонью листы.