— Где? — спросила я опять.
— Это ужасно, — бормотала Анна. — Я так тебе сочувствую.
— Где это произошло, они точно не знают, — ответил Дэвид. — Могло снести течением. У него на шее висел большой фотоаппарат, они считают, что из-за этого он не мог всплыть, а то бы его нашли гораздо раньше.
В глазах его было торжество.
Хитрый, догадался про фотоаппарат, я ведь им не говорила, что не могу найти фотоаппарат. Видно, мысль у него работала быстро, раз он успел все это придумать за такое короткое время; что он лжет, я знала твердо, это он хочет со мной рассчитаться.
— А лицензию на рыбную ловлю они велели показать? — спросила я.
— Нет, — ответил он с деланным недоумением. — Хочешь сама поговорить с ними?
Это был с его стороны рискованный шаг, он не учел, что так я могла бы сразу вывести его на чистую воду. А может быть, он того и хотел, может быть, он просто меня разыгрывал. Я решила держаться так, будто верю ему, посмотрим, как он будет выкручиваться.
— Нет, — ответила я на его вопрос. — Передай им, что я слишком расстроена. Завтра, когда приедем в деревню, я поговорю с Полем, ну, насчет формальностей — так это у них называется: формальности. Он бы захотел, чтобы его похоронили где-нибудь здесь.
Убедительная черточка, если Дэвид мог придумывать, я тоже могу, я читала довольно детективов с убийствами. Сыщики, чудаковатые отшельники, собиратели орхидей, проницательные старушки с подсиненными седыми волосами, девушки с ножом в одной руке и фонариком — в другой. Для них все логично. Но в действительности-то нет, хотелось мне ему крикнуть, в действительности так не бывает, ты перехитрил сам себя.
Они с Анной переглянулись, они-то надеялись, что причинят мне страдание.
— Ладно, — сказал он.
Анна начала было:
— А разве ты не хотела бы…
Но, не договорив, замолчала. И они зашагали бок о бок вниз по ступенькам, и вид у обоих был разочарованный, их ловушка не сработала.
Я ушла в другую комнату и вытащила из-под матраца старые альбомы. Еще не совсем стемнело, хватало света, чтобы все разглядеть, но я нарочно зажмурила глаза, оглаживая обложки кончиками пальцев. Один был толще и горячее, я подняла его, дала листам раскрыться. Вот он, дар моей матери, теперь можно смотреть.
На остальных страницах были ранние люди, из круглых голов во все стороны торчали волосы, будто лучи или иглы, тут же и солнца с нарисованными лицами; но сам дар был вложен, отдельный, вырванный лист, рисунок цветными карандашами. Слева — женщина, у нее круглый лунообразный живот, в нем сидит младенец и глядит наружу. А справа — мужчина с рогами, как у коровы, и колючим хвостом.
Это был мой рисунок, я сама его рисовала. Младенец изображал меня самое до рождения, а мужчина — это бог, я таким нарисовала его в ту зиму, когда брат проходил в школе про дьявола и Бога, — потому что, если дьяволу можно ходить с хвостом и рогами, пусть они будут и у Бога, полезная вещь.
Таково было некогда значение этих рисунков, но с тех пор оно утратилось, как и первоначальное значение наскальной живописи. Теперь они были моими путеводными знаками, она сохранила их для меня, пиктограммы, надо было только прочесть их теперь, разгадать с помощью вновь обретенной силы. Боги, изображения богов, видеть их в их истинном обличье нельзя, это смертельно. Но только пока ты — человек. После преображения они доступны. Однако прежде надо погрузиться в стихию нового языка.
Заработал мотор, катер уходил. Я вложила рисунок в альбом и спрятала под матрац. Послышались их шаги, они поднялись от мостков; я осталась у себя в комнате.
Они засветили лампу; слышно было, как Дэвид что-то достает, это карты, он стал раскладывать пасьянс; потом голос Анны, ей нужна еще одна колода. Они раскладывали в две колоды, лихо, как записные игроки, щелкая картами об стол и односложно комментируя успехи и промахи. Джо сидел на лавке в углу, мне слышно было, как он трется спиной о стену.
Для него правда еще возможна, его спасение в отсутствии слов; но те, остальные, уже превращаются в металл, кожа гальванизируется, головы спекаются в медные шишаки, внутри зреют сложные проволочные переплетения. Карты шлепают об стол.
Я разжимаю кулак, отпускаю, это снова рука, на ладони сетка следов, линия жизни, прошедшее, настоящее, будущее, в ней — разрыв, но концы сходятся, когда сводишь пальцы в щепоть. Если линия сердца и линия головы совпадают, объясняла нам Анна, тогда ты либо преступник, либо идиот, либо святой. Как действовать дальше? Они разговаривают вполголоса, не обо мне, они ведь знают, что я слушаю. Они сторонятся меня, считают, что я веду себя неприлично, по их мнению, я должна быть переполнена смертью, должна облачиться в траур. Но ничто не умерло, все живо, все ждет случая ожить.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава двадцатая
Закат, алый, как тюльпан, постепенно тускнел, делался телесным, пленчатым. Теперь остались в окне только полосы, сиреневые и лиловые, небо рассечено квадратами оконной рамы, а там, дальше, — переплетением ветвей, наложением листа на лист. Я в постели, под одеялом, сброшенная одежда валяется на полу, скоро он будет здесь, долго они не выдержат.
Тихий разговор, шорох собираемых карт, бульканье, плевки — чистят зубы. Кто-то втягивает воздух и дует — лампа погашена, карманные фонарики водят лучами по потолку. Он открывает дверь, нерешительно останавливается на пороге, гасит фонарик, после того, что было утром и днем, он не знает, как ко мне подойти. Я притворяюсь спящей, он ощупью пробирается по комнате, неслышно, как по мху, и расстегивает молнию своей шкуры.
Он думает, что я страдаю, и хочет устраниться, отворачивается от меня; но я протягиваю руку, провожу ладонью по его телу, от неожиданности он вздрагивает, он не знал, что я не сплю. Через минуту он поворачивается ко мне, напрягшись, охватывает меня обеими руками, и я чувствую запах Анны: крем для загара, розовая пудра, сигаретный дым, но это мне не мешает, мешают другие запахи; простыни, шерсть, мыло, химически обработанные звериные кожи — здесь я не могу. Я сажусь, спускаю ноги с кровати.
— Ну что опять? — шепчет он.
Я тяну его за руки.
— Не здесь.
— Господи!
Он пробует уложить меня обратно, но я зацепляюсь ступнями за ножки кровати.
— Ничего не говори, — прошу я.
Тогда он тоже вылезает из постели и идет за мной из этой комнаты в большую, через большую к дверям. Я отпираю сетчатую дверь, затем деревянную и беру его за руку: там, снаружи, — опасность, от которой я ограждена, а он нет, надо, чтобы он находился поблизости от меня, в радиусе.
Мы идем через двор, босые и голые, луна только встает, и в ее серо-зеленом свете его тело белеет, белеют стволы деревьев и белые овалы его глаз. Он движется, как слепой, высоко перешагивая через пятна тени, больно спотыкаясь о неровности земли, он еще не выучился видеть в темноте. Мои щупальца-ноги и свободная рука чуют путь, обувь — преграда между землей и прикосновением. Та-там! — как два удара сердца, это кролики предостерегают друг друга и нас. На том берегу — сова, голос перистый, когтистый,