коробку.
Ловить майских жуков... Какое это восхитительное занятие, памятное с самого детства!
Бывало, только пригонят стадо, еще не успеет осесть на деревенской улице поднятая копытами пыль, а в теплом вечернем воздухе еще стоит крепкий запах коровьего пота, запах навоза из настежь распахнутых подворотен, парного молока, а они, мальчишки, уже на страже, уже караулят под березами кто с чем — с метлами, с вениками, просто с фуражками... Кто первый услышит в густой тишине вечера этот волнующий низкий звук? Кому доведется заметить, выследить первым в слитных ветках берез, на фоне гаснущего вечернего неба этот живой гудящий комочек? Ровно, негромко жужжа, будет он тыкаться в молодую листву, с легким треском касаясь ее своими жесткими крыльями, будто прицениваясь, выбирая, где она душистее и свежее...
Плужников как угорелый носился по берегу, позабыв обо всем. Тем временем Костик, пользуясь передышкой, разлегся с транзистором на траве и с улыбкой счастливого идиота, расплывшейся на его широком лице, весь отдавался музыке. Иногда он вполглаза, снисходительно поглядывал на пожилого дядю, увлеченного таким пустяковым занятием, как ловля жуков.
Но вот наконец-то дядя устал. Возбужденный, счастливый, подошел он к Костику, торжествующе неся перед собою набитую скребущимися жуками коробку.
— Видал?!
А как все же пахнут эти майские жуки! Свежей душистой листвой березы, травою, милым далеким детством, теплом майского вечера...
— Послушай, Дима, — негромко сказал подошедшему Дмитрию Плужников и кивнул на Костика: — Зачем притащил сюда этого? Дернуло же тебя!..
— Да, понимаешь, не сам я, — начал оправдываться Дмитрий. — Это Дуська, его мать, моя квартирная хозяйка, добро свое навязала. Возьми да возьми! К ней хахаль сегодня приходит, вот и не хочет дома иметь лишних глаз.
Дмитрий принялся ставить жерлицы. А Плужников отправился ломать еловый лапник и таскать сушняк для костра.
Вскоре все трое сидели у весело трещавших сучьев.
Закачались, задышали жарко подсвеченные снизу широкие лапы старой ели, под которой они расположились на ночлег, и старуха, словно от пчел, принялась отмахиваться от жалящих искр, устремившихся ввысь золотым невесомым потоком.
Отворачивая лица от огня, рыболовы принялись потрошить свои рюкзаки, вспарывали ножами консервные банки, кромсали разную снедь, раскладывая ужин на газету. Разлили по кружкам ароматный, пряно пахнущий коньяк. Костик тоже подставил было свою, но Дмитрий отвел его руку и налил подростку фруктовой воды.
Держа кружку перед грудью, Плужников широко повел свободной рукой на реку, на луг, на закат:
— Ну, будем! За все за это...
...Весело трещал жаркий костер, плясали вокруг, тянулись к огню и пугливо отпрядывали трепетные вечерние тени. Живые отблески костра играли на возбужденных лицах рыбаков, выхватывали из сгущавшейся тьмы то часть куста, то ствол ближнего дерева. Все кругом получало иной, какой-то волнующий смысл, словно бы стало существовать в другом измерении, и скоро узкий этот, ограниченный светом костра мирок казался уже своим, обжитым, уютным. Заговорили, перебивая друг друга, вспоминая прежние рыбалки. Потом разговор перекинулся на другое. Блестя большими темными глазами на бледном худом лице, Дмитрий стал вспоминать войну, блокадные годы, голодный блокадный паек. И как-то по-детски наивно все удивлялся, почему его давно уже не волнует обилие пищи. А ведь были долгие месяцы, когда о пайке блокадного хлеба, напоминавшего цыганское мыло, мечталось как о каком-то счастье; тогда не верилось даже, что снова наступит время, когда можно будет есть настоящий хлеб, и главное — есть без нормы.
Костик тоже пытался что-то лопотать, но Дмитрий запел:
Песня пришлась по душе. Будила она дорогое, воскрешала давно позабытое. Вставала в памяти вновь та далекая фронтовая осень сорок первого года с ее диким пасмурным небом, изрытой, перекопанной землей, с воем чужих самолетов за низкими облаками, с частым хлопаньем наших зениток и громом вражеской артиллерии.
Его, лейтенанта Плужникова, зенитная батарея была тогда выдвинута на прямую наводку против немецких танков. Склон бугра позади позиции был усеян копошащимися женщинами. Это работал трудфронт. Пожилые и молоденькие москвички с кирками, лопатами и ломами в иззябших, ознобленных пальцах, с рассвета и дотемна долбили каменно-твердую, заклеклую от морозов землю, устанавливали ежи и надолбы, копали противотанковые рвы...
А вечерами ребята с его батареи крутили с теми москвичками любовь. Да, несмотря на близость фронта, на отчаянное, казалось бы, положение, их еще и на любовь хватало. Больше того, девчата и женщины помоложе, устававшие до изнеможения, особенно охотно шли в те дни на любовь.
У него, у Владимира, тоже была знакомая, Зина, студентка медтехникума. Познакомил, свел их шофер с его батареи Кодинцев, парень поднаторелый в сердечных делах. Свел — и оставил одних. Они же, оставшись с глазу на глаз, не знали даже, о чем говорить, что делать. Вышагивали молча, неподалеку один от другого, по обочине шоссе весь вечер, мучимые желанием сблизиться. Он-то хоть пайковые командирские папиросы смолил одну за другой, а у нее и такого спасения от дикой застенчивости не было... Хорошая, милая девочка! Где-то она теперь?
А по шоссе, мимо их батареи, и ночью и днем не переставая тянулись на запад дивизии ополченцев и регулярных войск, катились пушки на конной тяге, зенитки на тягачах. Черный круглый репродуктор в их землянке то принимался вдруг бормотать простуженно, хрипло, то замолкал надолго. Порой из него вырывалась чужая, немецкая речь, неизвестно как залетевшая. И было в те дни так трудно, так тяжело на душе! Но и другое было: вера, что выстоим.
...Да, тяжело приходилось. Очень! Почему же сейчас, когда прошло столько лет, те времена вспоминаешь с такой теплотой, будто было тогда одно лишь хорошее?
Плужников пел, глядел затуманившимися глазами на своего преждевременно поседевшего друга и растроганно думал под песню.
Вот сидят они, двое, у ночного костра, в те годы еще совсем молодые мальчишки. Оба воевали, были ранены. А ведь могли бы быть и убиты. Убиты и похоронены возле какой-нибудь безымянной высотки, как его фронтовой дружок Яшка Горюнов, как брат Василий, как множество других его ровесников и сверстников. И закопаны не на родине даже, а где-то в чужой, неласковой и холодной земле...
Сколько раз в те дни задавал он себе вопрос, где он окажется, что с ним случится через год, через полгода, через несколько месяцев войны? Да и останется, будет ли жив вообще-то?
И никогда еще, кажется, так не хотелось жить, никогда еще жизнь не представлялась такой прекрасной, как в те первые дни войны, когда потерять ее ничего не стоило.
И вот им повезло. Оба остались живы. Судьба, а может быть, случай подарили им самое дорогое — жизнь. И это — счастье. Счастье в том, что оба живут, что сейчас вот сидят у костра, а рядом с ними сонно