ладонь, предварительно вытерев ее о борт пиджака мужского покроя.
Под пиджаком на ней пышно топорщилось давно уже вышедшее из моды крепдешиновое цветастое платье, на ногах были яловые сапоги, на голове — цветная газовая косынка. Оглядев м о и х, она осведомилась у меня:
— А это, значит, ваше семейство будет? Это вот ваша жена, а это — ваш сын.
Я подтвердил, что так оно и есть. А Дарья, оглядев меня еще раз, обратилась к матери со словами:
— А ведь тоже постарел! Глянь, все седые височки-то, — заговорила она по-бабьи жалостливо- умильно. — Да и волосиков-то на голове уж совсем немного осталось, вроде бы даже меньше, чем и у братчика...
— Ему ведь, милая, не нам с тобой, не руками, а головой все больше работать приходится, — по- своему объяснила такое явление мать.
— Вот и я говорю, — согласилась Даша. — Ведь так изменился, так изменился! Встретила бы где — и не узнала, ей-богу бы не узнала, сестричк!..
Я сильно сомневался, чтоб Даша вообще когда-нибудь знала меня или помнила, но возражать не стал. А вот ее самое узнать было действительно трудновато.
Я ведь не видел ее больше тридцати лет, помнил еще молодой, полной сил, с копной кудрявых волос, с красными, цвета спелой малины, губами. А сейчас передо мной стояла среднего роста женщина, старая, с плоской грудью, прямыми плечами и коричневым, пропеченным ветрами и солнцем лицом.
...Мать пригласила всех к столу, налила рюмки.
— Ну, мои милые, будьте здоровы. С праздником вас!
— Да больно уж велика у меня, сестричк, рюмка-то!..
— А ты пей знай, не опиливать же ее, — подтолкнула Павловна Дашу.
— Ну, тогда со свиданьем.
Не успела мать налить по второй, как отец ни с того ни с сего затянул:
Мать замахала на него: мол, уймись, чего горло дерешь безо времени!
После третьей, как и положено, Дарья взяла на колени гармонь, развернула мехи привычным, уверенным жестом, и грянуло столь родное, с самого детства знакомое.
запела высоким голосом мать.
Все подхватили:
...Разные судьбы у песен. Одна, глядишь, умерла, едва успев народиться. Другая живет годами, пока не заменится новой, потому что отжило, отболело все то, о чем пелось в ней. Но есть на свете такие, над которыми как бы не властно время. Проходят годы, десятилетия, сменяются поколения, а песня живет. Живет и волнует все так же, как волновала прежде.
Так вот и эта старая русская песня. Не потому ли так любит ее народ, что сохранилось, не умерло в ней, до сих пор трепещет и бьется, как вечно живое сердце, его могучее вольное чувство, его свободная, раскованная душа, не ведающая ни границы, ни меры. И не в ней, не в этой песне, не в ее ли вольном, как сама воля, могучем, как Волга, раздольном, как русская степь, песенном строе, в высоком ее героическом образе вылились, воплотились те черты народного духа, что отличают народ наш от всякого иного и что? можно сравнить, может быть, лишь с самоцветом, с алмазом, но что в своем обиходе мы так буднично именуем национальным характером.
Мы пели. Играла гармонь. И было радостно сознавать эту общность нашего чувства, так полно выражавшуюся песней, и то, как тонко, как верно угадывала и передавала наша гармонистка самую сердцевину песни, умела выразить душу ее. А не в нем ли, не в этом ли самом умении, и заключается истинная талантливость?!
4
Даша кончила играть, отставила гармонь. Крепко вытерла ладонью лицо, как бы возвращаясь из песни в обыденность.
Все разом загомонили. Раскрасневшаяся, гордая мать (видите, к о г о я привела!) налила гармонистке отдельную рюмку, за песню. Та приняла ее: «Ваше здоровьицо!» — выпила и утерла губы рукой.
— Выпей, милая, выпей, — ласково заприговаривала мать. — Выпьешь — оно и полегче станет, повеселее на сердце-то...
Обе они вскоре ушли в разговор. Мать принялась расспрашивать Дарью о младших сестрах и брате. Слышались только вопросы: «А Раёнка-то с мужем тоже в город перебрались? Свой дом-то перевезли али здесь у кого купили?», «А Петюшка как уехал тогда на Украину, так и до сих пор там? Жизнь, что ли, там, на Укра?ине-то, дешевле?.. Не женился он на другой-то? С прежней сошлись, говоришь? Ну-ну...», «А Настёнка- та? все в деревне, за Иван Веденеича сыном? Что у них там теперь: колхоз али тоже совхоз?..»
Пока они говорили, гармонь перенял отец. Взгромоздив клешнятые толстые пальцы на пожелтевшие клавиши, заложил за плечо ремень и обвел застолье торжествующим, враз посветлевшим взглядом.
С былой молодецкой удалью, с напряженной чужой улыбкой он широко, обещающе развернул потускневшие, когда-то ярко-малиновые мехи, повел-повел с переборами «барыню» — да так задорно и здорово, что мать, оборвав разговор, взглянула на своего благоверного с настороженным изумлением.
Но только успели выскочить они с Павловной и пуститься в пляс, как гармонист начал путаться не поспевавшими за взятым темпом пальцами, скоро сбился, зафальшивил и сконфуженно замолк.
— Тьфу тебе, мать честная, только зря наманил!.. — разочарованно кинула Павловна, остывая.
— Был, видно, конь, да изъездился, — насмешливо ввернула мать.
Уязвленный отец снова попытался было выжать из гармони нечто удалое, залихватское, но задубевшие в работе пальцы до того не слушались его, что мать не выдержала, крикнула с досадой:
— Да перестань ты боронить-то, борона! Дай хоть людям поговорить! Везет ни тятю, ни маму. Заладил!..
Батя обиженно заморгал, покрутил сокрушенно носом и, не глядя, сунул гармонь в чьи-то подставленные руки.
Мать переняла ее, подала хозяйке:
— На-ко, милая, сама сыграй. Ну его к лешему, этого гармониста!
Но отец, вспомнив вдруг, вероятно, свою солдатскую службу, выкрикнул бодро, приподнимаясь со стула:
— Споем?!