Германии, где он работал в торгпредстве по связям с капиталистами. Лермонтова оценила его стайл, и он получил за подход пятерку. Он сразу перешел на ты, рассказал о себе: 40 лет, МГИМО, работа в Германии, развелся месяц назад, готов к перемене участи. Лермонтова знала нескольких мужчин в этом периоде: легкая добыча при грамотном маркетинге. Гусей надо бить на перелете – так называется эта схема овладения мужчиной. Брать его надо тепленьким, пока он еще от рук не отбился. Тенгиз упал в руки Лермонтовой, как спелая слива. Они вернулись в Москву, славно зажили в его доме на Остоженке. Кругом шумела Москва, окна выходили на храм Христа Спасителя. Лермонтова жила с Тенгизом барыней, в доме заправляла его тетка, бездетная, всю жизнь живущая рядом с ним, как нянька. Тенгиз работал мало, основным видом его деятельности было подведение нужных людей к очень нужным для решения вопросов с обеих сторон Кремлевской стены. Получал он за это неплохо, на службу не ходил.
Все закончилось в один день. Он взял деньги за контакт с министром, дело не сделал, деньги отдавать не стал, люди его предупреждали, он не понял, и его убили вечером во дворе их дома на глазах Лермонтовой люди в черном. Лермонтова впервые овдовела, ходила в черном, строго держала обряд вдовы. Брак был незарегистрирован, бывшая жена Тенгиза выгнала ее из квартиры и… опять Перово, где уже осталась только бабушка. Родители наконец-то получили долгожданное жилье в Жулебине.
В гастрономе, недалеко от дома, Лермонтова встретила странного мужика – немолодого, несвежего, волосатого и очень потрепанного. Он покупал кефир и, заметив Лермонтову, предложил нарисовать ее портрет для выставки в Нью-Йорке, куда он собирался ехать через месяц. Лермонтова не удивилась этому предложению, это с ней и раньше бывало. В молодости ей часто это предлагали, но она не ходила – боялась художников, считая их ненормальными. Что-то помешало ей отказать этому дядьке, и она пошла с ним, как под гипнозом. Пришли в мастерскую в подвале старого дома – он был нежилой, аварийный. Когда-то там был сквот, там жила группа художественно отягощенных молодых людей, которые, самовольно заявившись, устроили притон для маргинальных персонажей, курили траву, пили, устраивали хэппенинги или просто трахались вместе и по отдельности. Имен у них не было, только клички: Махно, Собака, тетя Маня. К ним приходили корреспонденты западных изданий и газет, которые писали о них всякую ересь, считая, что здесь рождается новое русское искусство, но, увы, ни одного Уорхолла или Магрита там не получилось. Художник остался в доме с тех времен, сделал себе имя портретами мужчин и женщин с кошачьими головами – не бог весть какая идея, но он хорошо владел пиаром и запутал много людей этими картинками, намекая, что он наследник С. Дали, и даже сочинил историю, как они встречались и Дали дал ему авторский перстень как наследнику его художественного метода. Перстень был всегда при нем – огромный черный камень в белой оправе. Лермонтова этого не знала, но вспомнила, что видела в светской хронике этого чудака, который вещал о Дали и своих кошачьих мордах. Рисовал он ее долго, по квадратикам на холсте с помощью проектора, тщательно прописывая все детали, потом распечатал на компьютере кошачью рожу и приставил к телу Лермонтовой – вышло хорошо. Название полотна – «Перевоплощение Лермонтовой из драной кошки в сладкую киску» – восхитило Лермонтову.
За дни, проведенные в подвале, Лермонтова отвлеклась от черных дум, привыкла к этому мазиле и даже прилегла с ним на кушетку, где он отдыхал после творческих оргазмов, – физиологические ему удавались хуже, а лучше сказать, не удавались и вовсе. Лермонтова, любившая это дело, слегка расстроилась, но педалировать эту тему не стала, считала, что со временем научит этого Дали любить. Лермонтова поняла, что с ней происходит невероятное: все прежние мужики были красавцами и жеребцами, этот же был зеркально другим. Маленький, некрасивый, полуимпотент, злобный, помыкает ею. Лермонтова мудро посчитала, что у нее прорезается новая страсть к садомазохизму. Девушка она была широких взглядов, не испугалась своих новых желаний и стала служить художнику музой, подстилкой и домработницей. Подошло время лететь в Америку на выставку. Работы отправили, сами прилетели позже. Выставка должна была проходить в галерее бывшего русского фарцовщика, который в Америке заделался галеристом и специалистом по русскому авангарду. Фима – так звали куратора выставки – поселил их в подвал своего дома, в комнату прислуги, где были маленький диванчик, душ и клозет; из излишеств был телевизор «Шилялис», вывезенный Фимой с исторической родины в 1976 году. На Пятой авеню, как ожидалось, арендовать зал не удалось, поэтому работы повесили в культурном центре при синагоге, что не понравилось художнику. Он не любил этот народ, хотел американского признания. Признание пришло в виде девяти еврейских старух, пришедших на презентацию выставки как художественная интеллигенция Нью- Йорка, была пресса в лице корреспондента газеты «Новое русское слово». Фима дал ему просроченный чек на 200$ и пообещал еще 50$ по выходе публикации. Муза приготовила фуршет, канапе с икрой, привезенной из Москвы, и водку «Столичная» в крохотных рюмочках. Фима нервничал, ждал критиков из «Нью-Йорк таймс» и Си-эн-эн, но, увы, они не пришли, видимо, Фима все это придумал для художника, а сделать не смог, да и не собирался. Начали презентацию под вспышки телефонов с камерой, которые были у бабушек. Фима сказал спич, что сегодня историческое событие, все присутствуют при рождении мега-звезды, художник с остервенением кланялся, Таня разносила напитки, бабушки охали, ничего не понимая, записывали названия и шептали «бьютифул» из приличия. Евреи не очень любят кошек, а здесь были кошачьи хари, но приличия нужно было соблюдать. Через полчаса все кончилось, они вернулись в подвал. Художник все понял о себе, напился и отпиздил Лермонтову сильно. Она лежала на полу, рядом с диванчиком, где ей не было места, плакала и жалела своего гения, гладила его, он не унимался, все орал, что жиды украли у него жизнь, и в финале перед сном еще раз дал Лермонтовой в рожу за всю еврейскую нечисть в ее лице. Ей было больно и обидно: «Почему женщину русскую надо пиздить за происки жидовские?»
Фима утром забежал к ним, дал триста долларов и сказал, что это все, надо уезжать в Россию и работать над новым циклом – кошки уже не канают, надо работать с собаками. Через день они съехали к Таниной подруге в Квинс, где прожили восемь месяцев на шее порядочной подруги в творческих судорогах художника, который или лежал на диване, или пил на Брайтоне с мужиками без художественных наклонностей. Они жалели его, слушали бред о Москве и давали доллар на метро. Лермонтова стала отчетливо осознавать, что ничем помочь не может, и засобиралась домой на Родину, помня, что и эта глава ее жизни завершилась на печальной ноте. Прилетев в Москву, она обрадовалась, залегла в Перове на неделю в постель и стала думать, что делать дальше. Сделала сто звонков всем знакомым, сообщила, что жива, и один звонок оказался результативным.
Знакомая подруга, работавшая на радиостанции для геев и лесбиянок, предложила ей в ночном эфире говорить с ними об их проблемах и ставить музыку определенной ориентации. Попробовала несколько раз, ее взяли. Ей удавалась интонация сочувствия, и она стала популярной, ей писали письма, электронный адрес ее сайта трещал от фото и предложений руки, ног и других членов. В коридоре студии она увидела молодого человека с футляром. Она остановила его и завела с ним разговор: кто он, что играет? Мальчик был пухлым, хлопал ресницами и не понимал, чего хочет эта тетка. Тетка Лермонтова быстро уложила саксофониста в свою постель, и у нее одновременно образовался и муж, и сын. Он был нежным и бесконечно глупым юношей, весь свой ум он выдувал в саксофон, а остальное время смотрел DVD и курил на балконе. Лермонтова звонила ему каждый час, беспокоилась, как он там без нее, была ему и мамой, и папой, что для него, сироты, было нелишним. Мальчик был неконфликтный, без друзей и вредных привычек, дул в свою дудку. Таня пыталась его куда-нибудь воткнуть, но, увы, он был не Бутман; тогда она устроила его продавцом в ночной ларек, где он продавал пиво и жвачку. Днем он спал, вечером дул в саксофон и гладил свою маму-жену с нерастраченной нежностью сироты. Лермонтова купалась в его любви, как старая блядь на пенсии с молодым жеребцом. На душе было легко и светло, ее малыш толстел от обильной еды и внимания мамы Тани, записал альбом для саксофона с табуреткой – это был Танин креатив. Прокрутила несколько раз в эфире для геев его композиции, он получил работу в гей-клубе «Сладкая жизнь» и стал артистом, о чем и не мечтал. Беда пришла внезапно в виде чиновника префектуры, который отвечал за строительство в округе. Он был небедным дядей, семья жила в Германии без права переписки и возвращения на Родину. Чиновник в гей-клубе был в авторитете, его боялись, и он имел всех во все места. Глаз его упал на саксофониста, он стал его обхаживать, запутал и растлил душу несмышленышу. Мама у него уже была, он хотел папу и получил его. Папа забрал его к себе на дачу в Серебряный бор, где среди елок и берез он зажил как принц.
Малыш Тане не звонил, это было запрещено. Таня смирилась с этим, чиновник объяснил ей, что ему нужнее, и дал ей десятку на новую машину.
Все это мне рассказала она за одну ночь после двухлетнего необщения. Сильная, неутомимая, она до