Нередко по дороге разоряли они гумна и скирды бедных армян, иногда отнимали лошадь или губили сад, разваливали проход в ограде или верх у нее разрушали, пыхтели, изнывали, шли, дремля и спотыкаясь, напевая баяти, горланя песни, так зычно завывая, что даже и животные чувствовали прилив бодрости — визжали, ревели, блеяли, ржали.
В конце концов добрались до воды, стали на берегу, — осел заревел, собака зарычала. Слава во веки веков, аминь, — словом, тут пришлась бы кстати побасенка про муллу Насреддина[92]! И наши богомольцы тоже сошли на землю — вымыть ноги и руки, чтобы чистыми войти в Ереван: в этот день был у них
— Аллах, бис-миллах… из-рахман — из-рахнм… шахсэй-вахсэй… Гасан, Гусейн, Аагам… вай… аи! Али… шахсэй-вахсэй!..
— Довольно, довольно, — могут мне сказать, — зачем же и нам совершать намаз?
Кто же говорит, что мы будем совершать намаз? — я хотел лишь показать, как наши соседи-персы начинают молитву.
Теперь пойдем в Ереван и поприсутствуем на
В этот день, где бы они ни поймали армянина, они связывают его по рукам и ногам, одевают в дорогие одежды, сажают на коня, дают ему оружие, доспехи — так продолжается до тех пор, пока не кончатся скорбь и плач, пока не будет исполнен обряд Гасан-Гусейна и не огласят завещания, но потом — горе тебе, ждет тебя злая участь: одежду с тебя снимут, будут бить тебя по ногам и голове и наконец выгонят, вон вышвырнут. Но кто может что-нибудь сказать: их власть!
— Свагнули-хан[93] или Джафар-хан[94] — мой покровитель, мой господин, мой ага… — скажет тебе какой-нибудь ереванский армянин, — пойдем к ним в дом и оттуда полюбуемся на зрелище…
Что поделаешь? Покровитель-то человеку бог и собственное мужество, но они выросли под палкой и если не станут так говорить, им будет худо.
Послушаемся же на этот раз нашего ереванца, пойдем и посмотрим на зрелище, — а то упустим время.
Глаз не смыкай, а сердце и губы сожми, чтоб не рассмеяться, — не то голову тебе отрежут и кишки выпустят. Улицы, проулки, площадь, базар, дворы, крыши — все кишит народом.
Ну что ж, — может быть, они веселятся? Нет, провались, пропади такое веселье, — они сами себя калечат!
Тот бьет себя в грудь, этот лупит по голове, один дерет горло, другой рвет себе волосы и бороду, убивается — плачет, бьется ногами и головой об камни, вопит «вай», орет, кричит и, словно слепой, ударяется головой об стену.
Но почему же, почему все это? Или наступил день страшного суда? Кто разорил их дом?..
Потерпи же еще немного, болезный мой, — чего ты болтаешь пустяки — или бобов объелся? Усмири язык, скоро все узнаешь, как только зайдем в мечеть, — наш ереванец нас не оставит, не бойся.
Ах, голубчик ты мой, — да что же это такое? Погляди же — тебе я говорю или нет? Жернов, что ли, у тебя на шее? Да ведь вон тот человек вовсе с ума спятил. Вот так зрелище! Постой, постой, сначала поглядим, потом уж узнаем, в чем дело. Кто нас гонит? Не горит же у нас под ногами, потерпим малость.
Толстопузый тюрк с окладистой бородой в козлиной шубе, а может, и в медвежьей, теперь разбирать не время, с намасленным лицом, с окрашенными хной пальцами, в грязной одежде, с шеей — не приведи бог! — целый год не видавшей воды, крепко держа обеими руками длинный шест, нижним концом упиравшийся ему в грудь и с пятиперстием Али на верхнем, вопил, убивался, что-то рассказывал, разговаривал и, заодно с шедшей за ним толпой, бил себя по голове, молился пророку, кричал: «Шахсэй- вахсэй», глотая при этом пыль и песок, высоко подбирая полы одежды, вовсе потеряв голову и ничего уже не соображая.
Так толпа хотела дойти до самой Мекки.
Однако наш благочестивый паломник, — как он воодушевился, как усердствует! — то обопрется ногой о камень, то откинет голову, то выпятит грудь, то перегнется назад, вытянется, извернется и снова бросится вперед, — и все восхваляет при этом силу и чудеса Али, — поистине зрители могут подумать, что ему набросили веревку на шею и за нее тянут.
Но кто же не знает, что нечестивый, злой сатана как раз на пути благочестивых паломников напускает пыли и тумана?
Трах-трах!.. Ну, парень, теперь отойди, — наш паломник достиг цели — ослепни сатана! Смотри, не запорошило же тебе глаза снегом, смотри же, говорю, — видишь? он под самой стеной утирает кровь и перевязывает голову. Да, брат, со стеной не шути! Попробуй-ка, ударься, коли можешь, об стену головой, — посмотрим, брызнет ли из тебя кровь или станет у тебя с этого ухом больше!
Послушай, кто это там, из ямы, голосит, блеет козлом, кричит, зовет на помощь, молит, чтоб толпа расступилась и отошла в сторону? Дом, что ли, обвалился? Что случилось?
Или, впрямь, дом обвалился? Дом без языка, да не без ердыка. Коли вслепую идти, долго ли провалиться? И поделом!
Но что нам дом? Обвалился — так опять выстроят. Дело вовсе не в доме, а в том, что это еще один паломник оплакивает из ямы свой черный день.
Наконец толпа расступилась — вера святая, молитва сильна, кто не поверит, на том вина — и, гляди, опять наш мешок молитв поднялся с места, привел в порядок ноги и голову, отряхнулся и, кряхтя, кашляя, скрипя, стеная, хлопая ушами, дергая плечами, собрал свои пожитки, и весь в поту, с пеной у рта, — тут аба, там чалма, обе в грязи, — стуча и шлепая грязными кошами и припрыгивая, опять облобызал свой успевший сломаться шест, потер его и в таком виде снова пустился в путь.
Да не разрушится дом твой! Что же это за бессердечные люди! Давай-ка лучше уйдем отсюда подобру-поздорову. Ведь когда теленок завязнет в грязи, так берут его за хвост и тянут, из грязи вытаскивают. А наши земляки из мусульман стоят вокруг и прославляют аллаха, что, дескать, их радетель достиг такой славы, потерпел на этом свете и удостоится, стало быть, венца на том. С нами крестная сила! Ничего, — только не подходи, на клочки разорвут, одно ухо останется.
Если даже камень дробить на темени у того, кто тверд в своей вере, он все будет думать, что это на бубне да на зурне играют.
Убудет ли из твоей мошны, если другие, всяк по-своему, голову ломают? Ты о своей голове пекись. Горе тому, у кого голова толста, а мозг в костях жидок.
Ой, мухи и те сегодня с ума посошли, взбесились совсем — что же это за чудо? Собаки тоже пройти не дают. Что такое? — Кости, кости, милый мой! Шум, крик в лавках, на базаре. Отовсюду пахнет шашлыком, вареной бараниной, пловом, лавашем.
Погляди-ка сюда, ради бога, на этих седобородых старцев, им тоже не зазорно, что они побросали свои дома и здесь, на площади, угощаются: один уплетает кусок шашлыка, завернув в лаваш; другой, подчиняясь приказу желудка, действует большой ложкой; этот запихнул в рот кусок жилистого, недоваренного мяса и жует изо всех сил, размазывая жир по одежде, курдючное сало по бороде, — а живот снизу, знай, голосит, урчит, глотка же с другой стороны плачется, — то откроется, то закроется. Старик, видно, уж свету не взвидел, а все старается, все силится протолкнуть кусок вниз — дай, бог, счастливого пути! Ну, если дойдет он до низу, — знаю, какой осел в стаде заревет! Вот и заревел, вот и перестал.
Они свой Магерлам-байрам справили, разговелись по-своему, — так пойдем же, мы это зрелище и в другой раз увидим. Стегани свою лошадь!.. О, почтенный старец, — аллах сахласын!.. Куда там! Он своим брюхом занят, — впрочем, что тебе за дело? Он на твою морду и смотреть не станет! Пойдем!
Внутрь мечети войти невозможно, — там люди вовсе друг друга едят. Надо наблюдать издали, с крыш ближайших домов или покоев какого-нибудь муллы, смешавшись с толпою. Надо иметь здоровое сердце, чтоб выдержать это зрелище, здоровый глаз, чтоб глядеть и самому не расплакаться.
Во дворе мечети собралось народу видимо-невидимо. Все эти люди, как, впрочем, и остальные, так истово рыдают и бьют себя в грудь, точно взаправду это и есть самый день мученичества Гусейна. Ахунд,