человек. Разумеется, мало. Но это — согласно закона. Он сейчас пересматривается на заседании Политбюро. И возможно, что будут расширены встречные обязательства. Миллиона, пожалуй, на полтора. Вот тогда абсолютный порядок. Вот тогда наконец-то и заживем… — Голоса заплетались, как дождь, бесконечно текущий из черного неба. Собственно, это и был одуряющий дождь — неживой, бесконечно текущий из черного неба. Ядовитые капли его испарялись еще на лету, а гнилье сердцевины спекалось в тельца насекомых. Мириады жуков, ударяясь, шуршали по ржавчине крыш. Погибающий город был полон невнятных прикосновений. Когти, лапки и усики ощупывали его. От горячего страха коробились мостовые. Тихий стонущий
Он стоял, будто статуя, и нехотя говорил:
— Вы пришли сюда — нищие, грязные и голодные… С головами — в репейнике, козьим выменем вместо лица… Недоумки, кастраты, дебилы, уроды… Состоящие из мусора и костей… Никогда, никогда вы уже не очнетесь. Оглянитесь и посмотрите вокруг… Ваше небо — крест-накрест заколочено досками… А земля ваша — гвозди и пустыри… И чадящие скучные рыхлые груды помоек… Оглянитесь и посмотрите, как полыхает завод… Это все, что я могу для вас сделать… Хаос, смерть, разрушение, голод, огонь. Я такой, — каким вы меня придумали… Всемогущий… Бессильный… Жестокий — до доброты… Новый бог или, может быть, новый дьявол… Вы же знаете, что сам я ничего не могу… Кровь течет по увядающим жилам Ковчега… Застарелая теплая серая кровь… Будет больно разламывать спекшиеся суставы… И намного больнее — сдирать коросту с души… До потери сознания, до нежного светлого мяса… Если только вы захотите содрать коросту с души… Мне казалось, что губы его не шевелятся. Тем не менее — все громче — голос звучал и звучал. Непосредственно в мозг, отпечатывая, будто на камне: — Есть хлеб черный… Как смоль… Называемый — головня… Миллионами злаков произрастает он в колыбели мира… А другое название этого хлеба — Ложь… Потому что он всходит из клеветы и обмана… едят с превеликою радостью этот хлеб. И, насытившись, хвалят: «Вот хлеб, вкусный, хороший»… Но едят только Ложь… И болеют от горечи Лжи… И выблевывают обратно позорную красную мякоть… Есть хлеб белый… Как лунь… Называемый также — пырей… Настоящее имя его — Страх Великий… Точно плевелы, произрастает он в ваших сердцах… И выходят из сердца оскаленные чудовища… И жестоко глодают, и душат, и мучают вас… И сжимают в объятиях, и жалят горячими жалами… И вздымают над миром тяжелый клубящийся смрад… Когти, ноздри и зубы у них — фиолетовые… Я прошу: Откажитесь от хлеба по имени: Ложь… У которого мякиш — из огня и мочевины… И который отравлен и отравляет вас всех… Я прошу: Откажитесь от плевелов — Страх Великий… Потому что вы — люди, — вы соль земли… Если соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленой?.. Вы — свет мира… Не может укрыться город, стоящий на верху горы… И, зажегши свечу, не ставят ее под сосудом… Так да светит и свет ваш перед людьми, чтобы ясно они видели дела ваши…
Он стоял на перекрестке двух улиц, перед окаменевшей толпой. Неприятные жесткие вихры его торчали, а лицо и часть шеи были в розовых лишаях. По футболке же шли, будто раны, корявые рыжие полосы. Словно он продирался через сплетение труб. В тесной близости от него колыхалась крапива. А по правую руку, приклеивая дорожки следов, сокращаясь и чавкая, ползало что-то коричневое. Вероятно, — нетерпеливые жадные «огурцы». И на каждом из них распускался трепещущий венчик, и тугой язычок, как у жабы, мгновенно облизывал пустоту. «Огурцы» собираются там, где возможно кровопролитие. И бесшумно пируют средь паники и суеты. Но пока что они вели себя чрезвычайно спокойно. Пламенеющий дым перекатывался в небесах. По асфальту стелились широкие быстрые отблески. Серо-красные сполохи озаряли дома. Чердаки и проулки. И падала жирная копоть. Гулливер, распрямившись, как палец, летел в снегопаде ее. Между ним и толпой было метра четыре пространства. Отрезвляющий непреодолимый барьер. Дым, скопление, полночь, багровые сумерки. Я, толкаясь, что было сил, протискивался к нему. Давка в этом базаре была чудовищной. Зомби слиплись боками, как сельди в консервном аду. Мягкотелые длинные сельди под маринадом. Средостение тел равнодушно отталкивало меня. Здесь присутствовали мужчины и женщины. И кривые старухи. И какие-то неопрятные старики. И подростки, и пара чумазых детишек — одинаково сонных и тупо оглядывающихся вокруг. Все они были полураздеты. Вероятно, они и сами не знали, зачем пришли. Но — пришли и пришли. И стояли, открыв ротовые отверстия. Ожидание, тупость, липкая духота. — Пропустите меня!.. — попросил я смятенно и жалобно. Но никто из них даже не обернулся ко мне. Лишь ссутуленный Гулливер вдруг поднял воспаленные брови.
— Почему посторонние?.. — скрипуче спросил он. — Вы откуда взялись?.. Уходите отсюда!.. Вам не нужно здесь быть, вы — совсем другой человек… Вы — другой, вы другой, поэтому — уходите!
И, по-моему, он добавил что-то еще. Да, по-моему, он что-то еще добавил. Пару фраз. Или, может быть, только хотел. Но услышать дальнейшее было уже невозможно. Кто-то сильно и яростно толкнул меня кулаком. Прямо в спину. А потом саданули под ребра. И локтем протаранили мягкий опавший живот. И качнули, как куклу. И наступили мне на ноги. Разрасталась тревожная странная кутерьма. Все, как будто свихнувшись, затанцевали на месте. — Мальчик!.. Мальчик!.. — порхнуло вдруг множество рук. И забилось, — как голуби, вспугнутые с асфальта. Крутанулось набитое чрево толпы. Тот барьер, что незримо присутствовал, кажется, рухнул. — Не смотрите на это, — негромко сказал Гулливер. И качнулся, утянутый в какую-то мясорубку. Руки, плечи и туловища заслонили его. Две сандалии быстро мелькнули над головами. Вероятно, заканчивался