– Ну, если так, – Чем закинул сумку на плечо и приготовился идти, – тогда всего хорошего.
Его ухмылка была почти бессовестной.
А для Вольфганга потянулся еще один урок про клонов, про генную инженерию, про человеческую самонадеянность, про вавилонскую башню и так далее и тому подобное. Фридхельм Глатц, преподаватель религии, умел высокопарно изъясняться по любому поводу. Краснея от возбуждения, он в едином бесконечном монологе перескакивал с одной темы на другую, не зная преград, говорил обо всем, что взбредало ему в голову, пока пот не выступал у него на лбу. И при этом еще носился туда-сюда между партами. Если не играть под партой в карты, можно было бы заниматься всем, чем угодно; раз уж Глатц так разгорячился, он не будет задавать вопросов до конца урока.
Вольфганг задумался над тем, как улучшить свои занятия по музыке. Он мог бы, например, каждую неделю в нагрузку к тому, что задает ему учитель, репетировать еще одну пьесу из тех, что он уже проходил. Играть ее каждый день по несколько раз, стараясь добиться большей точности и выразительности. И проверять себя, записывая свою игру на кассеты. Лучше всего начать е Баха. Точно, с прелюдии к сюите си минор, прямо этим вечером.
Он все еще был погружен в свои мысли, когда после школы неторопливо поднимался на своем велосипеде по бегущим в гору улочкам.
Человека, который следовал за ним по пятам и украдкой его фотографировал, он не заметил.
После обеда Вольфганг пошел в кабинет своего отца, чтобы найти записи сюиты си бемоль. Это единственное, что ему разрешалось. Письменный стол отца был неприкосновенен, воздвигнутый напротив дирижерский пульт стереосистемы на котором всегда лежала готовая партитура и дирижерская палочка, считался священным, но зато Вольфгангу позволялось в свое удовольствие пользоваться отцовскими дисками и кассетами, при условии, что он регулярно будет их возвращать и класть на прежнее место.
Папин кабинет находился в большой и темной комнате, удивительным образом казавшейся абсолютно необжитой. Окно загораживали две пушистые ели, почти не пропускавшие в комнату свет, и бесценная старая мебель из темного дуба, доставшаяся отцу в наследство от дедушки, которого Вольфганг никогда не видел, тоже не придавала уюта. На письменном столе громоздились папки с документами, по большей части покрытые пылью, потому что домработнице, госпоже Кремер, время от времени помогавшей матери по хозяйству, было строго-настрого запрещено переступать порог кабинета. За стеклянными дверцами стенного шкафа царила живописная неразбериха из журналов, книг по медицине и измятых и надорванных бумажных листочков с записями. Только стойки с дисками, занимавшие длинную стену справа и слева от стереосистемы, были расставлены с педантичной аккуратностью, как и огромное количество кассет в выдвижных ящиках снизу. Около трети всех дисков занимали симфонии и оперы, которыми его отец понарошку дирижировал на досуге, все остальное – это были записи, имеющие отдаленное отношение к виолончели: концерты, сюиты, сонаты, дуэты с фортепиано, камерная музыка и так далее. На своем компьютере отец вел базу данных всех имеющихся в доме музыкальных записей, и распечатанные разные списки всегда были под рукой.
Так что найти записи Suite fur Violoncello solo Nr.5 c-Moll BWV1011, как официально называлось произведение Иоганна Себастьяна Баха, не составило никакого труда. Вольфганг выбрал концерт Пабло Касальса тридцатых годов, более современную запись Генриха Шифа восьмидесятых, потянулся было за диском Йо-Йо Ma, но передумал – исполнение Ma, как правило, было слишком оригинально, чтобы служить примером для начинающего музыканта, – и остановился на кассете Даниэля Мюллера-Шота. Когда он захотел послушать ее для пробы, то обнаружил в магнитофоне отца еще одну кассету, которую прежде никогда не видел. Это была старая, таких уже давно не выпускали, ярко-красная кассета, дешевая и вопреки установленному правилу почти не подписанная. Только на стороне А было голубым фломастером нацарапано «И.», вот и все.
Вольфганг поставил ее обратно в магнитофон и нажал на «play». Виолончель, как несложно было догадаться, и вне всякого сомнения на этой виолончели играл сам Вольфганг. У отца уже давно вошло в привычку записывать его репетиции. Этой записи должно быть уже очень много лет. Вольфганг действительно играл тогда так хорошо? Трудно поверить. Он не удержался от улыбки, когда пьеса (в тот миг он не мог вспомнить, что это) оборвалась на фальшивом звуке, и он услышал свой собственный детский голосок: «Я начну еще раз с шестнадцатого такта».
Он отложил красную кассету в сторону. Эта запись почему-то вернула ему надежду. Значит, ребенком он действительно хорошо играл на виолончели, так что дело было только в интенсивности занятий, так? Быть может, его учитель по виолончели был прав, когда говорил, что переходный период делает юношей ленивыми – у них одни только девочки в голове.
Уже у себя в комнате Вольфганг с закрытыми глазами внимательно прослушал все исполнения, полностью сосредоточившись на виолончели. Он представлял, как будто это играет он сам, чувствовал, как прикасается к струнам смычок, ощущал движение пальцев, прислушивался к фразировкам, к вибрато, к первому и последнему удару смычка. Затем он достал ноты, поставил инструмент между коленей, взял в руки смычок и попробовал сыграть сам.
Ужасно. Он понял это еще играя, а когда прослушав запись, она показалась ему совсем скверной. Темп неравномерный. Фразировки грубые. По сравнению с игрой великих мастеров то, что у него получилось, казалось бездушной халтурой. В отчаянии он бросил смычок на кровать.
Как такое могло случиться? Он вырос в атмосфере классической музыки. Он еще ходить не умел, когда его виолончель уже стояла в углу – темная, прекрасная, вкусно пахнущая деревом. Он был еще карапузом, когда впервые пошел в музыкальную школу, и там с помощью барабанов и ксилофона постигал высоты и длинноты нот и понятие такта, пел и музицировал вместе с распираемыми от гордости родителями. Считалось само собой разумеющимся, что он будет играть на виолончели: сначала половинной, пока он еще ходил в начальную школу и был слишком мал для настоящего инструмента, потом в три четверти и, наконец, своей собственной. «Теперь ты вырос», – сказал ему тогда отец, и он помнит, как горд он был, повинуясь желанию отца, он два раза в неделю ходил на занятия и каждый день занимался, не всегда с удовольствием, не без напоминаний, но он всегда слушался и никогда над этим не раздумывал: все просто было как было.
Как такое могло случиться, что и его отец, и его мать, и его учитель по виолончели считали его таким одаренным, а он не чувствовал в себе ни капли этого дара. Все, что он мог, это воспроизводить звуки в правильной тональности и в правильном порядке. Но этого было недостаточно.
Он посмотрел на ноты, стоящие на пюпитре, и подумал, что пропасть между ним и кем-то вроде Хируёки Мацумото на самом деле гораздо шире и глубже, чем казалось ему на вчерашнем концерте.
Мать была в своей мастерской рядом с кухней, выходящей окнами в сад, и, как всегда, оставила входную дверь открытой. В тишине раздался ее голос:
– Вольфганг! Я не слышу, чтобы ты занимался.
Вскоре она снова услышала его игру. На этот раз это были этюды, которые задал ему учитель. Торжественно и равномерно, с незначительными ошибками и редкими паузами, звук его виолончели заполнил тихий дом Ведебергов.
Его мать не могла слышать, когда звук исходил из проигрывателя. Вольфганг включил запись своего последнего занятия, а сам сел на кровать, обхватил колени руками и уставился перед собой.
Так прошел бесконечно длинный вторник, отягощенный шестью послеобеденными уроками, с полностью «оклонированным» уроком французского, и даже на физике не раз возникало слово на «к». Ко всему прочему, физрук придумал называть их «клонами»: «Эй вы, клоны, сегодня мы начнем работать над мышцами живота». Любовь к мускулам была особым пунктиком заместителя директора Байера, особенно к собственным, которые он тренировал с неутомимой тщательностью. Второй его страстью было коллекционирование обидных прозвищ и ругательств, которыми он обильно сыпал, рассказывая о своей службе в армии и участии в косовских боях.
Как всегда, в шесть часов вечера совершенно разбитый Вольфганг подъехал к дому своего преподавателя по музыке. Господин Егелин жил один на первом этаже дома, прямо на берегу реки. Кроме двух виолончелей, одного контрабаса и пианино, на стенах его большой и уютной комнаты висели в рамках старые нотные записи и портреты великих виолончелистов двадцатого века: Мстислава Ростроповича, Пауля Тортельера, Жаклин Дюпре и, конечно же, Пабло Касальса. Из жилой комнаты, которая по