сохранить нашего ребёнка!
Я заварил ей чай с валерьянкой и мягко её утешал; объяснил ей, что нам никто не нужен; что она должна его просто забыть.
– Тогда я начал пить, в те вечера, которые были как чёрные пропасти. Ведь тебе всегда хотелось это знать, не правда ли? Как такие, как я, становятся пьяницами? Тогда было именно так. Я пил, чтобы пережить ночь, и принимал таблетки, чтобы продержаться день. Четыре месяца ее не было. Четыре долгих месяца, которые были для меня как четыреста лет. И когда Инга вернулась, я уже не мог отвыкнуть.
Однажды вечером, когда я отсутствовал дома из-за одного небольшого задания, Инга оставалась одна, и в дверь позвонили. Я сделал тогда ошибку и той женщине, которая по моему поручению состряпала анонимное письмо, неосторожно выдал, где я живу. И вот она пришла, чтобы ещё раз получить за это деньги, и когда Инга стала гнать её, та всё ей рассказала.
Когда поздно ночью я вернулся, Инга хотела знать только одно: откуда взялись те трусики. Я признался, что выкрал их из корзины для стирки у одной темноволосой широкобёдрой молодой женщины из соседнего дома и что духи, оставившие тяжёлый и чувственный след на предполагаемом месте преступления, я тоже взял из спальни той женщины.
– Я не знаю, как Инга вообще смогла тебе это простить, – сказал Ганс-Улоф.
Потому что я, несмотря ни на что, был её братом. И потому что если бы она сама – но это я понял только сейчас, – хотя бы чуть-чуть не подозревала Ганса-Улофа, ей бы в голову не пришло вернуться из больницы внезапно, на день раньше, чем было объявлено.
– Не знаю, как я смог после этого снова открыть тебе дверь нашего дома.
– Потому что ты всегда был трус и тряпка.
– Как я выдерживал с тобой в одной комнате. Как я мог доверить тебе свою дочь. Я думаю, всё это было только ради Инги и потому, что я был так рад снова обрести её. Чего там, сотрём и всё начнём сначала, сказал я себе. Я убедил себя в том, что то была просто твоя болезненная реакция и что нужно отнестись к этому с пониманием. – Он посмотрел на меня. – Но я не забыл этого.
Стук крови в висках понемногу стихал. Возможно, кувалда управилась со своей работой. Я огляделся, увидел пыльные углы комнаты, грязные пятна на стеклах шкафов, стопку газет на полу у кресла. У меня возникло чувство, что я впервые в жизни вижу эту комнату. Как будто знал её лишь по фотографиям.
– Но ведь свою проблему ты так и не решил, – сказал я.
– Так же, как и ты свою, – он издал всхлипывающий звук. – Ты всегда считал, что тогда, на судебном процессе после автокатастрофы, они просто закрыли глаза на уровень содержания алкоголя у меня в крови. Потому что якобы я такая крупная шишка. Но анализ и в самом деле показал его совсем немного. Я в тот вечер действительно выпил мало. – Он замолк. Губы его дрожали, двигались беззвучно, будто ощупывая ещё ни разу не сказанные слова. – Но я, как всегда, принимал бензодиацепин, а это вкупе с алкоголем притупило мою реакцию. А на бензодиацепин меня не тестировали. Им даже в голову не пришло, что такое может быть.
Он смотрел на меня взглядом смертельно раненного.
– То был несчастный случай, но я не хочу утверждать, что я не виноват. Но и ты тоже. Ты тоже несёшь свою долю вины в этом, Гуннар.
Я хотел что-то возразить, что-то гневное, справедливое, но в этот момент время остановилось.
– Я понял, – сказал я, ни к кому не обращаясь, и глянул вниз на пистолет в своей руке. Потом поставил его на предохранитель и положил на столик, среди орехов и картофельных чипсов.
Наконец взял записку, которую, как утверждал Ганс-Улоф, оставила ему Кристина, и поднялся.
Ганс-Улоф вздрогнул. Я глянул на него сверху вниз.
– Пригласи уборщицу, – сказал я. – Твой дом воняет, как могила.
И ушел.
Глава 50
Я приехал в Халлонберген на машине Димитрия и снова поставил её на то место, где взял. Я не знал, что мне делать с ключом от машины; в конце концов, я просто бросил его в почтовый ящик, который, как мне показалось, относился к его квартире.
Поездка в город на метро состояла из чередований разгона и торможения, света и темноты. Я стоял в тесноте и давке, и в ушах у меня всё ещё звучал голос Ганса-Улофа.
Ещё накануне ночью, когда София Эрнандес Круз объясняла мне, что именно не сходится в истории, которую я ей рассказал, я был весь зациклен на разоблачении заговора. То, что для выхода из этой зацикленности мне понадобилась помощь со стороны, ладно, это уже не так хорошо, но терпимо: как-никак, она была нобелевским лауреатом, одной из умнейших людей мира, и позор мой был не столь велик. Так или иначе, в итоге мне удалось прояснить этот обман. Неважно, какой ценой. И я был горд этим. Остаток утра я провёл в лихорадочном анализе минувшего, вызывая в памяти все подобности последних недель, передумывая всё заново, исходя из новых предпосылок и не обнаруживая никаких противоречий. Всё было убедительно и внятно. Недоставало только одного – вещественного доказательства. Найти его – и я мог считать себя победителем.
Тогда я ни секунды не раздумывал о том, как всё это свидетельствует обо мне самом. Главным обвиняемым, причиной зла ещё сегодня утром был Ганс-Улоф.
Но он мог быть им только потому, что я с течением времени превратился в дубинноголового остолопа. Мои привычки, на которые я так полагался, привычки недоверчивого человека, – они были не чем иным, как тюрьмой, которую я сам построил для себя. Да, я был марионеткой, и Ганс-Улоф дёргал меня за ниточки, но эти ниточки дал ему в руки я сам; ниточки, которые я сплёл собственноручно и в которых я сам запутался в ходе своей жизни…
И Инга… То, что Ганс-Улоф сказал напоследок, болело, как свежий ожог на моей душе. Хуже всего то, что он был прав, я знал это. Я знал это в глубине души всегда.
Хотя от этих раздумий я совсем потерял ориентацию, я всё же как-то пересел с синей на красную линию метро и даже поехал в нужную сторону и снова вышел на поверхность вблизи пансиона. Слегка моросил дождь, шины машин чавкали в раскисшей снежной слякоти, и свет фар, казалось, захлёбывался в темноте.
Я заметил, что шаги мои замедлились, когда я подходил к пансиону. Разум больше не знал, во что верить, но всё тело по-прежнему до последнего волокна было пропитано недоверием и действовало полностью самостоятельно. Всю свою жизнь я сражался и подстерегал, не делал шагу без того, чтоб не осмотреться и не обезопасить себя со всех сторон. Я научился чуять опасность и уходить от засады. Я жил в мире, где меня окружали враги, и, чтобы выжить, должен был каждую секунду держаться начеку.
У одного подъезда я остановился, осмотрелся, нет ли за мной хвоста и куда, в случае чего, бежать, – закоренелая привычка недоверчивого человека. Ведь кто сказал, что всё, во что я верил, было ошибкой? Ганс-Улоф воспользовался тем, что хорошо знал меня, и поэтому ему удалось меня одурачить. Но разве из этого не следовал вывод, что впредь я должен держаться ещё осторожнее и смотреть, кому доверять? И по возможности больше никому ничего о себе не рассказывать?
Я закрыл глаза, подставил лицо мелкой мороси, ощутил прохладу на коже. Так, будто капли испарялись, едва коснувшись меня. Я больше не знал, что верно, а что нет. С другой стороны, что мне было терять? Ведь это пансион. Мне нужно только пойти туда, и если полиция меня арестует, я буду знать, что был прав.
Итак. Вперёд, к истине. Я снова ступил на тротуар и зашагал по улице, и, чёрт возьми, они за мной следили, я это форменным образом
Машина, которую я взял напрокат, всё ещё стояла там, где я её припарковал пять дней назад. Пять